Дочь колдуна
Шрифт:
Как и в первый раз, я очутился в мавританском дворце. Полная луна заливала светом огромное великолепное здание, которое крытой галереей со сводами, украшенными словно кружевной резьбой, примыкало к большой, уцелевшей еще башне. Сам я находился в саду, но был в мавританском одеянии. Как сейчас, вижу я на себе парчовый кафтан вишневого цвета с золотыми разводами и рубиновыми пуговицами, широкий белый шелковый пояс, за который заткнут кинжал с резной ручкой, и висевшую сбоку кривую саблю. Рука моя покоилась на рукоятке оружия, и я слышал, как ножны волочились со скрипом по песку аллеи. Но самым странным было ясно сознаваемое чувство двойственности. Я был одновременно и Ведринским и еще кем-то, чье имя ускользало от меня, но я знал, что это я же. Я медленно прохаживался, вдыхая удушливый запах цветущих апельсинных дерев и роз. Выйдя из тенистой аллеи, я
Я проснулся, обливаясь холодным потом; но, как и подобает «интеллигентному» человеку и скептику, я не придал никакого значения своему сну, уверив себя, что «вероятно» вчерашний проигрыш, в связи с подозрением против дона Эвзебио, и вызвали этот странный кошмар. Вечером, не внимая доводам рассудка, я отправился к донне Розарите. Игорный стол, как магнит, притягивал меня, но я утешал и извинял себя тем, что было необходимо разоблачить дона Эвзебио. По обыкновению он был моим партнером, и я проиграл порядочно; но в этот раз я зорко наблюдал за ним и поймал его руку, когда он сплутовал. Произошел скандал. Несмотря на очевидность плутни, он отрицал вину; а в публике одни дер жали его сторону, другие мою, и история кончилась вызовом на дуэль со стороны дона Эвзебио, объявившего, что только кровь может смыть нанесенное его чести оскорбление.
Дуэль произошла на другой день в развалинах мавританского дворца, как наиболее пустынном и отдаленном месте. По выбору дона Эвзебио мы дрались на шпагах.
Я не особенно владел этим оружием, но в тот день, – не знаю откуда, – у меня явилась замечательная ловкость, а когда Эвзебио, с бешенством нападавший, ранил меня в грудь, я неожиданно ощутил то самое бешенство, которое испытал во сне. Я проворно выбил шпагу из рук противника, и проткнул ему насквозь горло. Я видел, как его лицо омерзительно исказилось и… лицо это, перекошенное судорогой, с широко раскрытыми глазами, показалось мне лицом Абдаллы. Более я уже ничего не видел, потому что лишился затем сознания и провалялся в постели более трех недель; рана в грудь задела легкое и жизнь моя была в опасности. Но я был юн и силен, а потому оправился скорее, чем можно было думать. Расстроились только нервы: меня преследовала смутная тревога и гнетущая тоска по игорном столе.
Дон Диего и прочие приятели усердно навещали меня и рассказывали, что открылись всякого рода пакости покойного Эвзебио, и все счастливы избавиться от него, а меня ждут с нетерпением у донны Розариты. Оправившись, я решился однажды вечером съездить к г-же де Ройяс-и-Монтеро, которая еще утром прислала мне очень любезную записку.
Я кончал одеваться, как вдруг увидел стоявшего у двери… дона Эвзебио. Он держал в руке окровавленную карту, а лицо его выражало чисто дьявольскую злобу. Я протер глаза в уверенности, что это – галлюцинация. Но нет, – фигура все стояла на прежнем месте; капли крови сочились из раны в горле, а карта, которую он продолжал показывать мне, была туз пик, та самая, что я выхватил у него, когда раскрыл его шулерство. Охваченный неприятным чувством, я зажмурился, а когда взглянул
Возбужденный, как никогда отроду не бывал, сел я за карточный стол. Но о двух последовавших часах у меня сохранилось лишь смутное воспоминание. Достаточно сказать, что я играл, как безумный, словно кто-то толкал меня рисковать и зарываться все более и более. Велась адская игра, и я невероятно проигрывал. Голова моя горела, а я с непонятным упорством продолжал рисковать. Наконец, когда я поставил на карту все, вдруг увидел я против меня искаженное лицо Эвзебио, протягивавшего мне туза пик. Мгновенье… и я узнал, что проиграл.
Со мной случился точно удар, потому что я потерял сознание, а когда открыл глаза, меня чем-то поили и прыскали водою в лицо. Многочисленная публика столпилась у нашего стола, и я заметил удивленно сочувственные взгляды. Кредитор мой был сын богатого негоцианта и оказался очень деликатным человеком. Он подошел ко мне и пожал мою руку, сказав, что, очевидно, я еще болен, а он предоставляет мне полную свободу для уплаты моего долга, понимая, что иностранцу требуется время для получения денег с родины. Я поблагодарил его и немедленно вернулся домой.
Все мое возбуждение исчезло, как по волшебству, и еще по пути к дому я обсудил свое положение. Оно было вполне безнадежно. Я никогда не мог заплатить проигранную сумму, даже пожертвовав всем своим очень небольшим состоянием. Вместе с сознанием этого ужасного положения, мною вдруг овладело мрачное отчаяние и невыразимое отвращение к жизни. Пережить унижение, признав себя несостоятельным, пережить стыд перед сестрой и другими родными друзьями?… Нет, никогда! Я решил умереть, и умереть немедля, до восхода солнца.
Я взглянул на часы: был час пополуночи. Лихорадочно и торопливо сделал я последние приготовления и написал два письма: одно своему кредитору, прося принять в уплату долга мою жизнь, а второе адресовал сестре. Ей я признался во всем откровенно, умолял простить меня, продать все мое имущество и по возможности покрыть позорный долг, сделанный мною в минуту истинного безумия. После этого я взял револьвер; но мне вдруг стало противно умирать в этой комнате, где, казалось, не хватало воздуха, и кроме того, своим самоубийством я причинил бы массу хлопот и неприятностей бедной вдове, хозяйке квартиры. Мне захотелось в последний раз полной грудью подышать свежим воздухом и увидать звездное небо. Я решил отправиться в развалины мавританского дворца, пленившего меня своим великолепием во сне, где я убил Эвзебио, которого видение, таинственной игрой воображения, показало мне под видом мавра Абдаллы. Должно быть, мрачный рок предписывал мне умереть там, где погиб мой противник. Я вышел из комнаты, как тень прокрался в конюшню, оседлал свою лошадь и через десять минут скакал по улицам Гренады, направляясь к развалинам.
Была чудная, благоуханная, теплая ночь и полная луна заливала все ярким, но мягким светом. Медленно шел я по развалинам; а в воображении дивное здание рисовалось мне в восстановленном виде, каким я видел его во сне. Я вошел в залу, лучше других сохранившуюся, сел на кучу обломков и, прислонившись к стене, глубоко задумался; револьвер лежал наготове подле меня. Окутывавший все бледный сумрак и полная тишина вокруг успокоили отчасти мою истомленную душу, а в памяти стало оживать прошлое.
Вставало воспоминание о матери, женщине набожной и верующей; ожил образ покойной невесты, тоже глубоко веровавшей и умершей с молитвою на устах. А по мере того, как передо мной являлись любимые лица, жгучее чувство охватило мое сердце и в первый, может быть, раз душу мою, погрязшую в неверии и отрицании Бога, осенил вопрос: что станется с тем нечто, которое во мне мыслит, страдает и любит? Обратится ли оно в ничто и бесследно исчезнет, подобно пене морской, венчающей гребни гонимых бурей волн, или переживет смерть и, сознательное, предстанет перед Верховным Судией?… Через несколько минут загадка разрешится… В последний раз подумал я о матери, сестре и усопшей невесте, а затем инстинктивно перекрестился и взялся за оружие.