Дочь священника. Да здравствует фикус!
Шрифт:
С утра, пока шишки хорошенько не обсохли, работа шла ни шатко ни валко. Но потом выглядывало солнце, прогретый хмель начинал источать горьковатый аромат, сборщики тоже разогревались, и работа спорилась. С восьми до полудня все только и знали, что рвать хмель как заведенные, все больше входя в азарт с каждым часом, стремясь поскорее дорвать побег и передвинуть корзину чуть дальше. Вначале на каждой плантации корзины стояли вровень, но затем отдельные сборщики вырывались вперед, и некоторые заканчивали свой ряд, пока остальные ковырялись ближе к середине; таким умельцам разрешалось перейти на соседний ряд и продолжить сбор в обратном направлении, навстречу тихоходам, – про таких говорили, что они «крадут твой хмель». Дороти с Нобби всегда плелись в хвосте, ведь их было всего двое на корзину, тогда как на большинстве корзин – четверо. К тому же Нобби, со своими загрубелыми ручищами, оказался неважным сборщиком; в целом женщины справлялись с этим
А по обе стороны от Дороти с Нобби две группы – на корзинах номер шесть и номер восемь – всегда шли нос в нос. На корзине номер шесть была семья цыган: кудрявый отец с серьгой, пожилая, похожая на мумию, мать и двое рослых сыновей; а на корзине номер восемь – старая торговка из Ист-Энда, в широкой шляпе и длинном черном платье, нюхавшая табак из табакерки с рисунком парохода, с выводком дочерей и внучек, поочередно наезжавших на пару дней из Лондона. Вообще в бригаде было немало детворы, ходившей по рядам с корзинками, подбирая упавшие шишки. У торговки была худенькая бледная внучка по имени Роза, то и дело убегавшая со смуглой цыганской девочкой, рвать тайком осеннюю малину, роняя шишки хмеля; и тогда пение сборщиков перекрывал пронзительный голос торговки: «А ну-ка, Роза, лентяйка мелкая! Подбери шишки! Смотри, надеру тебе задницу!» И т. д., и т. п.
Примерно половину сборщиков составляли цыгане – в лагере их было не меньше двухсот. Остальные называли их дидикаями [64] . Люди они были неплохие, довольно дружелюбные и при всякой надобности бесстыдно льстили белым; однако их отличало лукавство, особое дикарское лукавство. Своими грубыми восточными физиономиями, выражавшими непробиваемую тупость в сочетании с немыслимой хитростью, они походили на диких, но выродившихся животных. Разговоры их ограничивались полудюжиной замечаний, которые они талдычили дни напролет, ничуть от этого не утомляясь. Две молодые цыганки, стоявшие у шестой корзины, десяток раз за день обращались к Нобби и Дороти с одной и той же загадкой:
64
Diddykies (англ.) – пренебрежительное обозначение деклассированных чужаков (вроде рус. «чурка»), происходит от цыг. dadika, уважительного обращения к старшим.
– Чего не может самый умный англичанин?
– Не знаю. Чего?
– Почесать комару жопку каланчой.
За этим каждый раз следовали взрывы смеха. Их невежество поражало воображение – они с гордостью заявляли, что никто из них не может прочитать ни единого слова. А старый отец семейства, решивший невесть с чего, что Дороти «ученая», всерьез спросил ее, дойдет ли он со своим фургоном до Нью-Йорка.
В полдень гудок с фермы оповещал сборщиков о часовом перерыве, а незадолго перед этим приходил мерщик, собирать хмель. Бригадир выкрикивал: «‘Мель готовь, номер девятнадцать!», и все спешили подобрать упавшие на землю шишки, дорвать валявшиеся там и сям побеги и выбрать листву из корзины. Здесь требовалась сноровка. Не годилось выбирать листву «дочиста», ведь она добавляла вес. Опытные сборщики, такие как цыгане, мастерски определяли допустимый «уровень загрязнения».
Подходил мерщик с плетеной корзиной, вмещавшей бушель, вместе с «книжником», заносившим объемы в амбарную книгу. «Книжниками» были молодые люди из клерков, присяжных бухгалтеров и им подобных, халтурившие в свободное время. Мерщик набирал хмель бушель за бушелем, произнося нараспев: «Один! Два! Три! Четыре!», а сборщики записывали цифры в свои учетные книги. Каждый собранный бушель приносил им два пенса, и всякий раз возникали перебранки из-за пристрастного подсчета. Шишки хмеля упругие – можно при желании запихать их целый бушель в квартовую [65] емкость; так что сборщики, набрав корзину, встряхивали ее, чтобы шишки чуть раздались, а мерщик всякий раз приподнимал ее за край и снова уплотнял их. Иногда мерщикам велели «поприжать» хмель, и они набивали в свою корзину пару бушелей, под злобные восклицания: «Ишь, как трамбует, гад! Ты бы, млять, еще ногами утоптал» и т. п.; а опытные сборщики прибавляли ехидно, что помнят, как таких мерщиков напоследок окунали в коровий пруд. Из корзин хмель ссыпали в семифутовые мешки, теоретически вмещавшие сотню фунтов [66] , но, когда мерщик «прижимал» хмель, требовалась пара человек, чтобы поднять такой мешок. На обед давали час, и сборщики разводили костры из стеблей хмеля (что запрещалось, но всеми нарушалось), кипятили чай и жевали хлеб с беконом. После обеда сборщики продолжали работу до пяти-шести вечера, когда снова приходил мерщик и забирал новую партию хмеля, и тогда все могли возвращаться в лагерь.
65
Кварта = 1,14
66
100 фунтов = 45 кг.
Оглядываясь впоследствии на эту «хмельную» авантюру, Дороти охотней всего вспоминала послеполуденные часы. Долгие трудовые часы на ярком солнце, под пение сорока голосов, в запахе хмеля и дыма от костров – все это оставило у нее неизгладимые впечатления. Ближе к вечеру от усталости подкашивались ноги, в волосы и уши набивалась тля, а исколотые в кровь руки чернели от едкого сока – и все равно ее охватывало счастье, беспричинное счастье человека, целиком и полностью отдающегося работе. Пусть то была монотонная, механическая, утомительная работа, изо дня в день ранившая руки, но она ей не надоедала; когда погода была ясной, а шишки – крупными, Дороти казалось, что она могла бы заниматься этим вечно. Обрывая час за часом увесистые гроздья и глядя, как высится в корзине нежно-зеленая горка хмеля (каждый бушель обещал ей еще два пенса), она ликовала и чувствовала, как по телу разливается приятное тепло. Солнце жгло ей кожу, а ноздри щекотал бодрящий, горьковатый, никогда не приедавшийся запах, навевавший мысли об океане прохладного пива. В ясную погоду все пели за работой, и плантации превращались в народный хор. Почему-то все песни той осенью были печальными – об отвергнутой любви и напрасной верности, – этакие трущобные варианты «Кармен» и «Манон Леско». Вот, к примеру:
Вон они-и идут вдвое-ом,Она души-и не чает в не-ом.Только я, одинокий, горюю-у!А еще:
Я танцую, но слезы в глаза-ах,Ведь не ты у меня в рука-ах!И:
Колокола звонят для Салли,Но не для Салли и меня-а!Одна цыганская девочка пела снова и снова:
В заботах проходят года-аНа на-ашей ферме, ну да-а!И хотя все ей говорили, что это «Ферма “Нужда”», она никого не слушала.
А старая торговка с внучкой Розой пели:
Хмель паршивый, распаршивый,Вон уж мерщик к нам иде-от.Подбирай скорей все шишки,Будет добрый нам расче-от.Соберем корзину с верхом,Подавись ты, жадный че-орт!Больше прочих сборщики любили «Вон они идут вдвоем» и «Колокола звонят для Салли». Эти песни никогда не теряли для них своей прелести – они пропели их за сезон не одну сотню раз. Эти напевы, разносившиеся по рядам пушистого хмеля, составляли неотъемлемую часть атмосферы хмельника, наравне с горьковатым ароматом и слепящим солнцем.
Возвращаясь в лагерь, ближе к семи вечера, Дороти садилась у ручья, протекавшего вдоль хижин, и споласкивала лицо, нередко впервые за день. Чтобы отмыть въевшуюся черную грязь, требовалось минут двадцать. Ни вода, ни даже мыло на нее не действовали; она боялась только двух вещей – ила и, как ни странно, сока хмеля. Затем Дороти готовила ужин, обычно состоявший из тех же хлеба с беконом и чая, если Нобби не успевал сходить в деревню и достать пару кусков мяса по пенни. Провизию всегда покупал Нобби. Он знал, как за два пенни купить четыре куска мяса, по пенни каждый, и был мастером по части хозяйственной экономии. К примеру, всем буханкам он предпочитал деревенский каравай, разламывавшийся как бы на две буханки.
Дожевывая ужин, Дороти проваливалась в сон, но большие костры, разжигаемые между хижинами, были до того притягательны, что она продолжала сидеть и смотреть на огонь. Разрешалось брать по две охапки хвороста в день на хижину, но сборщики брали, сколько считали нужным, добавляя к хворосту разлапистые корни вязов, курившиеся до утра. Бывало, костры получались до того большущими, что вокруг них свободно усаживалось до двадцати человек – они до поздней ночи распевали песни, рассказывали истории и пекли ворованные яблоки. Ребята с девушками уходили темными тропинками, лихие души, вроде Нобби, брали свои вещмешки и шли по садам, воровать яблоки, а дети играли в прятки и гонялись в полутьме за козодоями, крутившимися возле лагеря, принимая их за фазанов. Воскресными вечерами человек пятьдесят-шестьдесят из сборщиков напивались и шатались по деревне, горланя похабные песни, к неудовольствию местных жителей, смотревших на эти сезонные безобразия, как могли смотреть порядочные провинциалы римской Галлии на ежегодные нашествия готов.