Дочки-матери
Шрифт:
В конце марта наша такая спокойная жизнь кончилась. Я ехала в Москву. Ехала я впервые в жизни одна. Батаня меня очень обстоятельно собирала, даже сшила новый халатик, в котором я должна была ехать в поезде, сшила новое белье и покупала какие-то вещи, будто я ехала не к маме и буду там в Москве жить одна. Шилось все из старых Батаниных вещей, но кажется, тогда уже открылся «Торгсин» и что-то купили там. Все годы существования этого магазина Батаня носила туда понемногу свое и Моисея Леонтьевича столовое серебро. Там покупались иногда какие-то продукты. Я помню только пирожное и сыр (я очень его любила). Сто грамм (говорилось — четверть фунта) — только мне. Я была «после скарлатины». Потом специально мне «на дорогу» Батаня пекла пирожки, заворачивала в прозрачную бумагу яблоки, продолговатые сочные «крымки» — это не был сорт из дорогих. Лучшим сортом
Провожали меня Рая и Батаня. Они поручили меня проводнику и соседям по купе, мне это казалось лишним, потому что поезд и без них меня довезет. Я же собиралась не спать, как то было велено Батаней, а всю ночь сидеть у окна. Как только поезд тронулся и я «отмахалась», я начала жевать пирожки, яблоки, шоколад — все вместе, а не по очереди, и смотреть в окно, потом устала сидеть и решила смотреть, лежа на животе. Потом соседка меня разбудила, и не успела я одеться, как мы уже подъехали к перрону. Я увидела маму. Она встречала меня одна. Она вместе с носильщиком вошла в вагон. У нее было радостное, розовое лицо. Как только я сказала свои первые слова, оно изменилось, хотя я не говорила ничего плохого, а только - «я хочу писать». «Ты что, опять терпела всю дорогу? — полушепотом зашипела она на меня. — Вот и терпи еще, пока мы не найдем здесь уборную». Мама что-то сказала носильщику, потом мы искали уборную, потом я облегченно взглянула на маму и хотела начать радоваться, что я приехала, но у нее было такое раздраженное лицо, и она все время говорила: «Скорей же иди, не будет он (это о носильщике) ждать нас вечно». А я сразу начала дуться и думать: «Лучше бы я всегда жила с Батаней и ни в какую Москву не приезжала». И стала себя жалеть.
Как много я будущем у нас с мамой еще будет мелких взаимных недовольств, стычек и даже ссор, начинавшихся с какой-нибудь невзначай сказанной фразы, даже одного слова, с мелочи. вроде этого: «Хочу писать». Мама что-то тихо скажет. меня «понесет»; или наоборот — я скажу, а (ее никогда не «носило») она создаст целую теорию о моем хамстве, нелюбви к ней или детям (моим!), или еще что-либо такое далекое от реальных наших отношений, что даже смешно, но каждый сам в себе почти плачет. И позже все повторилось у меня с Таней, может, даже резче, потому что Таню, как и меня, тоже «несет». Закономерность ли это отношений «мать-дочь» или это только мой «армянский характер»?
Наконец, носильщик посадил нас на извозчика, и мы поехали. Утро было светлое, какое-то чуть розоватое, и у меня было впечатление, что я впервые вижу Москву, что это совсем не тот город, который я видела, когда мы жили на курсах марксизма. А то время в Москве, когда мы жили то в Новодевичьем, то в Страстном монастыре (интересно знать, почему студентов тогда селили в монастырях?), я вообще не помнила. Как не помнила, что когда умер Ленин, меня, завернутую, на руках мамин КУТВ (Коммунистический Университет Трудящихся Востока) носил его хоронить. И потом я заболела так, что чуть не умерла.
Мы ехали, а мама уже опять подобрела и говорила: «Это Каланчевка». — «Почему?» — «Потому что здесь пожарные. Это Сухаревка и Сухаревская башня». — «Почему?» — «Что почему?» — «Сухаревка». — «Не знаю, может тут сухарями торгуют», — сказала мама и засмеялась так, что я поняла, что это она сочиняет. — «Вот видишь, и ты сочиняешь, сочиняешь», — смеялась я, и она не спорила и не доказывала, что она всегда говорит правду. Потом была стена, за которой были видны дома, и я спросила: «Это Кремль?» — «Нет — Китай-город». «Почему Китай?» — «Не знаю, спроси у папы». — «А он знает?» — «Не знаю, может и нет». Потом был «Мюр и Мерилиз» — такое красивое слово, которое я не раз слышала от Батани. И Большой театр — он мне сразу понравился тем, что большой, больше Мариинки, и что на нем лошади, как над аркой Главного штаба. В этот приезд Москва мне нравилась. А мы уже свернули на улицу, на углу которой была церковь, неширокую, но чем-то похожую на Невский, потому что по ней шли трамваи и некоторые дома были похожи зелено-белой окраской. Только Невский был ровный, а эта шла в гору. «Это наша улица — Тверская, запомнила — Тверская», — сказала мама. Извозчик остановился у подъезда, облицованного серым мрамором, с двумя такими же мраморными колоннами по бокам, и мы через двойные двери вошли в большой вестибюль.
По боковым стенам были зеркала и какие-то картины. Вдоль левой стены стояли небольшие столики
Лестница была застелена таким же красным ковром, как раньше в нашем «Гранд-Отеле». Когда мы поднялись на второй этаж, я не могла удержаться и закричала: «Как тут красиво!» Мы были в зале, просторном, прямо как в «Астории». В стене справа был очень красивый камин, кругом стояли красивые столики, кресла и диваны, а сбоку, рядом с тем местом, где начинался коридор, большая, гораздо больше настоящей, такая же темная, как Медный всадник, собака. «Тут даже красивей, чем в "Астории , — сказала я , — тут как во дворце». — «Дворец и есть, насмотришься еще на эту красоту», — сказала мама очень сердито. Но я поняла, что сердится она не на меня, а на этот дом. «Чего-чего, а красоты в этом «Люксе» хватает», — продолжала мама. Когда мы шли по коридору, шагов наших было совсем не слышно, потому что по полу был расстелен толстый зеленый ковер (как по траве — подумала я). «Этот дом называется «Люкс»?» — «Да», — мама так сказала «да», как говорят «нет», и я окончательно поняла, что этот дом она не любит.
Пройдя больше половины коридора, который был, наверное, в два, а может, и больше раз длинней ленинградского, мы вошли в большую комнату. Нюра и Егорка закричали: «Приехала, приехала», — и мы все обрадовались. Потом Нюра принесла чемоданы. Начался завтрак, причем Нюра все куда-то бегала «на кухню» то за чайником, то греть Батанины пирожки. «Где кухня?» — спросила я. Мама сказала: «За углом». «За каким углом?» — «За углом коридора». — «А где другие комнаты?» — «Других комнат нет». — «Как? Только одна?» — «А тебе мало?» — полусмеясь, спросила мама. Я ничего ей не ответила, но через минуту задала последний вопрос: «А где я буду спать?» — «Там, где сидишь, на этом самом диване». Больше я ничего уже не спрашивала, а мама заторопилась на работу.
Стоя в дверях, она сказала: «Когда пойдете с Нюрой гулять, то зайдете ко мне. Там все давно уже хотят тебя увидеть». — «Почему?» — «А они тебя знали, когда ты была маленькая, я тогда тоже там работала».
Мама ушла, и, пока Егорка крутился на диване и на полу вокруг меня, а Нюра где-то «за углом» мыла посуду, я стала осматривать комнату. Она была большая, два окна выходили во двор. Там, посередине, было какое-то невысокое здание и ни одного деревца. «Не лучше, чем двор в «Астории», может и в него нет ворот?» — подумала я. В комнате, слева от двери, был альков с тяжелой зеленой бархатной портьерой. Там стояла болыпенная кровать, тумбочка и какой-то шкафчик. Слева же, дальше к окну, стоял диван, на котором я должна буду спать, потом стена снова уходила вглубь, и вдоль стояла тахта, а поперек, недалеко от окна, наша «золотая» кроватка. «Золотой» она называлась потому, что ее столбики и сетка-загородка были металлические, цвета золота. Эта кроватка была сначала моя, потом стала Егоркина, а потом еще будет Наташкиной. Перед «моим» диваном стоял довольно большой стол, на котором мы только что позавтракали. Я про себя отметила, что накрыт он клеенкой, как было на курсах марксизма, а не скатертью, как всегда у Батани. По правой стене комнаты стояли два книжных шкафа: в одном были книги, а в другом за стеклом виднелась посуда. В углу перед альковом на полу лежало три больших чемодана и стояли два, которые приехали со мной.
Осмотр комнаты меня не то чтобы удивил, но явно озадачил. Я впервые почувствовала, что мое лицо становится похожим на Батанино, когда она озабочена, именно почувствовала, так как зеркала я в этой комнате не нашла и себя не видела. Я никогда — верней, не я, а наша семья — не жила в одной комнате, самое маленькое их было две, на Каменноостровском. В Чите это была целая половина большого дома Моисея Леонтьевича. В «Астории» было два, как там говорили, «номера», в «Гранд-Отеле» было сначала семь, а потом три комнаты, на курсах марксизма — три. Так что одна комната, конечно, оказалась для меня ошеломляющей новостью, тем более, что я уже как-то была в курсе батаниных забот о «жилплощади».