Докер
Шрифт:
Даже самим радостно, как слаженно мы работаем. Рассчитан каждый шаг, каждое движение. А ведь не сговаривались!
Летят, летят мешки!
Пот струится по лицу Шаркова. Грудь и плечи у него совсем мокрые. Но он ничего не чувствует, ничего не видит: ему некогда! Только и слышен его голос:
— Давай, давай, ребятка! Не балуй!
Киселев — тот просто истекает потом. Аж блестит весь. Точно вышел из парилки. Нижнюю рубаху, которую он уже снял с себя и заткнул за пояс, он превратил в полотенце, все
Романтик тоже весь в поту. Лицо его выглядит несколько необычно: покрытое легким налетом цемента, изъеденное капельками пота, оно напоминает мне растрескавшуюся в паутинку древнюю фреску — недавно я ее видел в городском музее. Надо же!
Да и я весь обливаюсь потом!
В трюме стоит терпкий горьковатый запах пота. От него щемит в носу, как от нашатыря. Теперь уже не слышно мышиного запаха.
Я смотрю на разгоряченные лица Шаркова, Романтика, Киселева и не узнаю их. У каждого будто бы светятся глаза изнутри. Они-то и придают другое выражение их лицам.
Разные мысли мне приходят в голову в этой необычной обстановке, где, казалось бы, и мыслить невозможно.
Вспоминается Ираклий Гаспарович, наш обществовед, его слова о человеческом братстве. Слова-то эти, собственно, Маркса, но вот они вспомнились мне в трюме. Да, это правда — я подтверждаю! — у пролетариев с загрубелых от труда лиц глядит на нас вся красота человечества!
Мешок к мешку, мешок к мешку — и незаметно растет гора цемента в трюме. И это — дело наших рук. И моих рук тоже!
Как много может человек! И как порой он этого не знает! И в особенности, когда он не познал радости физического труда. Это — особая радость…
Но думать некогда. Кричит Шарков:
— Подходи, ребятка! Не балуй!
— Давай, давай, ребята! — поддерживает его Киселев.
— Давай, давай! — вторит им Романтик.
Мешки летят, летят сверху, каждый раз взрываясь облаком пыли. И тут правда нельзя мешкать, тут не до раздумий.
Подбегает Романтик, хватает с Шарковым мешок и взваливает на спину подбежавшего Киселева. Тот устремляется в глубь трюма.
Летит новый мешок.
Теперь я подбегаю к сходне, подхватываю мешок на лету, взваливаю на спину Романтика. И этот исчезает.
Летит новый мешок.
Но уже появляется Киселев, успевает схватить с Шарковым мешок — мешок совсем рваный, цемент сыплется из всех его четырех углов, — и, отвернувшись, не глядя на меня, они швыряют его на мой палан.
Снова подбегает Романтик, исчезает Киселев с цементом, бегу я на подъемку, исчезает Романтик, снова появляется Киселев, бегу я с мешком. И так — мы кружимся по трюму как заведенные.
Но с каждым новым мешком густеет пыль в трюме. Уже почти что ничего не видно. Нос у меня забит цементом, я пытаюсь дышать ртом, но чувствую на языке
Я смотрю на Киселева. На моих глазах седеют его рыжие кудри, точно их посыпают пеплом. А лицо Романтика напоминает мне уже не фреску, а маску. Оно покрыто затвердевшим слоем цемента, замешенным на поте. Даже губы залеплены цементом.
А как Шарков, «Казанская сирота»?
У сходни стоит особенно густая завеса цементной пыли. Шарков где-то за нею. Его не видно. Но когда надо схватить мешок, из завесы вдруг прорываются его большие жилистые руки, поднимают и валят мешок и снова исчезают. Шарков уж, конечно, в трюме ни черта не видит, но, как всегда, хорошо чувствует груз. Это у него профессиональная привычка.
Сверху раздается голос старшого:
— Эй вы, в трюме! Живы ли? Где вы там?
Слышу я и другие голоса. Потом снова старшого:
— Эй вы, в трюме! Вылезайте наверх! Перекур! Дайте осесть цементу. Или вы там задохлись?
— Нет, мы еще не сдохли, мы еще живы! — отвечает за всех нас Романтик и первым лезет по лестнице. За ним наверх поднимаются Шарков и Киселев, потом — я.
На палубе нас окружают с таким нескрываемым участием и удивлением, будто бы мы появились с того света или с другой планеты, хотя все тоже изрядно испачканы цементом, вся палуба в цементе. Бегут на нас смотреть и матросы. Видимо, у нас действительно необычный вид.
Растолкав всех, Романтик подходит к борту и с разлету бросается в море. Его примеру следует Киселев. Вода вокруг них сразу же закипает молоком.
Мы с Шарковым только вздыхаем, — не умеем плавать! — и плетемся на пристань, чтобы поплескаться у берега. За нами по пятам тянутся наши лапистые белые следы.
Навстречу толпами идут пассажиры на красноводский пароход. Одни нас сторонятся, другие делают вид, что не замечают, но потом оборачиваются и с трудно скрываемым любопытством или презрением смотрят вслед. А некоторые — открыто и нагло смеются нам в лицо, хотя и не говорят: «Вот дураки!»
Вот, нахально кривя губы, глядит на нас расфранченная пара — он и она, за которыми родители, согнувшись в три погибели, несут их большие тяжелые чемоданы.
Мне хочется крикнуть им:
— Эй ты, красавица! Не морщь свой прекрасный носик! И ты, маменькин сыночек, не корчи ироническую рожу! Без нас — вы ничто!
А при взгляде на идущую вслед за ними другую пару, так похожую на нэпманскую, мне в голову приходит озорная мысль: коснуться плечом их роскошных нарядов, измазать цементом, чтобы не глядели на нас с таким диким ужасом в глазах.
Но это делает за меня Шарков. Он читает мои мысли.
Раздается такой визг, что вся пристань оборачивается в нашу сторону.