Доклад Юкио Мисимы императору
Шрифт:
Нацуко потребовала отдать ей не только кровать. На сорок Девятый день после моего рождения [2] меня забрали у матери, и следующие двенадцать лет я находился под строгой опекой Нацуко. Власть свекрови над невесткой традиционно простирается очень далеко. Но поступок бабушки, похитившей меня у матери, выходит за рамки. Нацуко была человеком крайностей, что проявилось и в этот раз. Роль моей матери была сведена к роли кормилицы, приход которой Нацуко строго контролировала по своим карманным часам.
2
Юкио Мисима родился 14 января 1925 года. – Примеч. авт.
Символизирует
С первого дня моего двенадцатилетнего карантина в комнате Нацуко вся семья уверовала, что я слабый, болезненный ребенок, которому угрожает смерть. И вина за утверждение в семье этого «неоспоримого символа веры», как саркастически выражался отец Азуса, лежит на Нацуко.
Не думаю, что в основе стремления бабушки изолировать меня лежала фанатичная любовь ко мне. Скорее дело в высокомерии, граничившем с безумием. Бессердечная страсть Нацуко, проявления бездушной опеки, заменившей мне материнскую заботу и искоренившей способность получать удовольствие, причинили мне самые жестокие страдания. Мои чувства ограничены сферой страдания. Лишь боль, которую я испытываю, является доказательством моего существования. Именно страдания парадоксальным образом возбуждают меня и заставляют испытывать воображаемые эмоции. Я поклоняюсь богине нереальности как холодный, увлеченный рациональными построениями любовник, который не может получить удовольствие в мире людей. Это – наследие Нацуко, и я лишен способности сожалеть о нем.
Нормальный человек – если подобная фикция, конечно, существует – мог бы, пожалуй, спросить меня:
– Как?! Вы не испытываете никаких сожалений по поводу того, что лишены способности любить? Да еще хвастаете этим?
Однако психология начинается не с нормы, а с «загадочного исключения», как заметил Ницше. Кроме того, если я начну оправдываться, то рискую впасть в психологическую апологетику, а это вскоре приведет к тому, что вскроются «причины», в силу которых я будто бы стал писателем. Однако факты биографии вовсе не делают человека писателем. Биография очень многого не объясняет в авторе, даже если он сам пишет ее. Что может объяснить то обстоятельство, что все детство я провел в комнате бабушки? Ведь у каждого человека было свое детство, счастливое или в разной степени несчастное, но не каждый стал заниматься литературным трудом. Если я вину за свое писательство возложу на бабушку, это мало что объяснит. Тем не менее в подобном утверждении что-то есть, как в жутковатом крике павлина.
То, что я хочу рассказать о своем детстве, может показаться нечеловечески холодным, как сухой лед. Я это прекрасно понимаю. Существуют правдоподобные объяснения моей закоренелой жестокости, но ни одно из них меня не интересует. И все же я хочу предложить в качестве объяснения одну аналогию. Дети, которые растут там, где зимой температура опускается ниже нуля, часто довольно зло разыгрывают своих младших приятелей, не подозревающих о подвохе. Старшие велят самому младшему прижаться губами к замерзшему металлу, например, к медной щели для писем в почтовом ящике. Подобный поцелуй, конечно, заканчивается тем, что губы жертвы как будто приклеиваются к металлу. Малыш, к всеобщему веселью, отдирает их вместе с кожей.
Эту шутку, древнюю, как сам император Дзимму, сыграли со мной. А я впоследствии сыграл ее с другими. Но я так возлюбил боль и страдание, что с тех пор стал сам причинять их себе, и делал это столь часто, что мои
– Посмотрите только на этого ребенка! – часто восклицала Нацуко, обращаясь к домочадцам, когда я приходил из Школы пэров домой. – Вы видите, что сделала с его губами постоянная лихорадка?
Загрубевшая шелушащаяся кожа на губах являлась для Нацуко доказательством моей врожденной склонности к туберкулезу.
Однажды зимним вечером 1931 года, за ужином, Нацуко объявила о своем решении отдать меня с апреля в Школу пэров. Возражения не принимались. Я должен в соответствии с амбициозными желаниями Нацуко поступить в это привилегированное учебное заведение, основанное в 1821 году экс-императором Кокаку для сыновей императорской фамилии и аристократии.
Бабушка была неумолима. После ее заявления между взрослыми за столом началось ожесточенное сражение, но оно, как всегда, не дало положительных результатов. Моя судьба решилась. Я, не поднимая глаз, смотрел в свою тарелку, на которой, как обычно, лежали белые кусочки вареного филе палтуса и картофельное пюре. Мне не разрешали есть ни конфеты, ни бобовые джемы. В качестве десерта подавали только вафли, сухое печенье и очищенные, тонко нарезанные яблоки. Еду для меня готовила личная служанка бабушки Цуки, и все блюда были совершенно безвкусными, как те, что готовил ужасный повар в «Сонате призраков» Стриндберга. Продукты были выварены и лишены питательных свойств. Я наблюдал за тем, как красивые бабушкины пальцы с маникюром чистят для меня мандарин, тщательно удаляя тонкую белую кожицу с долек. Это моя доза витамина С, которую очищали от биофлавоноидов. Я помню изящные пальцы дедушки Ётаро, бывшего губернатора Сахалина, в свое время отправленного со скандалом в отставку. Сидя за столом, застеленным клетчатой скатертью, он раскладывал на ней зернышки апельсина, играя сам с собой в го. Я вижу своего отца Азусу, нетерпеливо вертящего в руках сигарету. Ему не разрешалось курить в моем присутствии, поскольку у меня слабые легкие.
Я не осмеливался поднять глаза и взглянуть на мать. Красота Сидзуэ стала приобретать налет грусти и хрупкости, с тех пор как Нацуко взяла мою судьбу в свои руки. Каждая новая победа Нацуко, казалось, делала мою мать еще более печальной и очаровательной. Заявление Нацуко заставило порозоветь бледные щеки Сидзуэ, и они стали похожи на цветы, которые распускаются лишь в холодном печальном свете луны. Я ощутил, как сильно она сочувствует мне, и сердце мое сжималось от боли и тайного блаженства.
– Неужели вас не пугает, что ваш внук в Школе пэров в течение многих лет будет страдать от снобизма своих одноклассников, детей аристократов? – спросила Сидзуэ у свекрови.
– Вот именно, – сказал мой отец Азуса, – праздные, высокомерные, глупые сыновья герцогов и баронов будут презирать его.
Сильно нервничая, он взял сигарету в рот, но тут же вспомнил, что не может прикурить ее. Рука Нацуко, кормившая меня дольками мандарин, дрогнула.
– Попроси, пожалуйста, свою молодую жену не говорить о том, чего она не понимает, – обратилась бабушка к сыну. После семи лет брака Нацуко все еще пренебрежительно называла маму «молодой женой», а не «дочерью», как это принято в японских семьях.
– Конечно, в школе есть какой-то процент учащихся из незнатных семей, таких, как наша, – продолжал Азуса, не обращая внимания на раздражение матери, – но это люди, добившиеся социального успеха, они по крайней мере могут похвастать тем, что стали нуворишами.
Азуса своим язвительным замечанием неожиданно поддержал мою мать, но не из-за царившего между ними согласия, а из-за глубокой отцовской горечи – он не желал отдавать меня в Школу пэров. Отец завидовал тому, что, окончив это привилегированное учебное заведение, я получу огромное преимущество. Кроме того, его сильно беспокоило бремя финансовых расходов на мое обучение – еще одно проявление расточительности Нацуко, а расплачиваться за капризы матери должен Азуса из своей скудной зарплаты государственного служащего. В годы Великой депрессии среднему классу, состоявшему из мелких чиновников, таких как мой отец, приходилось особенно туго. Азуса вынужден был содержать все семейство Хираока.