Доктора флота
Шрифт:
Опять, в четвертый раз за ночь, завыла сирена и из висящих на стенах кубриков никогда не выключаемых тарелок-репродукторов раздался голос диктора: «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» Часть курсантов, которые состояли сегодня в пожарных расчетах и должны были на крышах тушить зажигалки, быстро оделась и разбежалась по своим объектам. Два взвода сломя голову помчались сносить с верхних этажей в подвал-бомбоубежище носилки с ранеными. Остальные, а их оставалось почти половина курса, продолжали лежать. Бегать в щели надоело, отчаянно хотелось спать. Да и математически было доказано, что вероятность попадания бомбы именно
— Младший командиры! Почему курсанты в койках? Нэмэдленно встать! Бэгом в укрытие!
Из кубриков второй роты доносился гнусавый голос ее командира младшего лейтенанта Судовикова. Он пришел на курс вскоре после начала войны. В мирное время доцент горного института, петрограф с именем в своей области, он был слабохарактерен, добр и мало подходил к должности командира роты курсантов. Ухо государя слышал, как капитан Анохин сказал о нем в сердцах:
— Прислали добро на мою голову. Ни опыта, ни требовательности, ни вида.
Вида Судовиков, действительно, не имел: был мал ростом, тощ, узкогруд, форма висела на нем, как на палке, а на птичьем лице выдавался вперед большой, как корабельный бушприт, нос, за что ребята и окрестили его — Нос.
Подгоняемые криками командиров, курсанты неохотно поднимались и бежали во двор к закрепленным за каждым взводом щелям. Протяжно выли сирены, тревожно гудели заводы. Это был словно вопль, словно тоскливый крик, разом охвативший огромный город. В небе слышался высокий звук моторов немецких самолетов, он приближался, становился отчетливее, потом где-то в стороне раздался первый глухой взрыв бомбы. Вслед за ним второй, третий. Они рвались все ближе. Звук мотора, свист летящей бомбы несли разрушение и смерть, и ребята ускоряли бег. Темное небо было исполосовано десятками прожекторных лучей, пунктирами зенитных снарядов. Слышались хлопающие залпы зениток, мелкое токотание пулеметов. Стреляли где-то недалеко, похоже, у Витебского вокзала.
Курсанты сидели в щелях, тесно прижавшись друг к другу, злые, сонные, мучимые голодом. Только Васятке Петрову ничто не могло испортить настроение. Когда у него начиналось голодное брожение в животе, он говорил, смеясь:
— Кишкам кишки рассказывают стишки.
По сигналу тревоги он хватал в ленинской каюте патефон, в траншее ставил его себе на колени и с наслаждением слушал в сотый раз:
Дядя Ваня хороший, пригожий, Дядя Ваня всех юношей моложе…Потом кто-то ворчливо говорил:
— Да выключи ты эту шарманку! Представляете, ребята, что бы мы делали сегодня в субботний вечер, не будь этой проклятой войны?
Сейчас, спустя всего три месяца после нападения врага, довоенная жизнь, которая своей суровостью временами приводила их в отчаяние, казалась непостижимо далекой и прекрасной. Все неожиданно горячо заговорили, вспоминая всякие досадные мелочи довоенного быта, удивлялись, как они могли огорчать их, повергать в уныние.
— Хорошие жлобы были, — сказал Пашка, который сначала молчал, а потом решил принять участие в развернувшемся обсуждении. — Я, например, в театр не любил ходить, а теперь и захочешь — не пойдешь. Все в эвакуации. Кто тогда мог думать, что придется по ночам сидеть в этой вонючей щели?
Прозвучал долгожданный сигнал отбоя. Поеживаясь от ночной прохлады, выбрались наружу. После духоты щели
— Баско, — сказал Васятка, делая несколько приседаний, чтобы размяться. В руках он по-прежнему держал патефон. — У нас нонче снег, наверное, выпал и вода в лужах замерзла.
— Да забудь ты про свою тмутаракань, — бросил Пашка, — В Ленинграде живешь, в колыбели революции.
— Глупый ты, Паша, — мечтательно проговорил Васятка. — То ж родина моя. Как я ее забуду?
Последние недели он особенно часто вспоминал дом, видел во сне праздничный стол, за которым собиралась вся большая семья. Чего только не готовили в такие дни! Пироги с осетриной, сомятиной, с солеными груздями и толченой черемухой, вилковая капуста с сочным луком-слезуном в конопляном масле, шаньги, жареная до коричневой хрустящей корочки рыба. Рыбы у них в Муне было всегда много — налимы, сомы, метровые шересперы. Васятка видел их словно вчера — с серебряной чешуей, с желтыми глазами.
— Да, — сказал он вслух. — На Лене не оголодаешь. Река и тайга завсегда прокормят…
В тот год осень в Ленинграде выдалась ранняя, холодная. По утрам в парках и скверах на еще не пожухлую траву ложились первые заморозки. Деревья в Летнем саду оголились. Красноватые, багряные, желтые листья, несколько дней назад шуршавшие под ногами, от частых дождей размокли, поблекли и не украшали больше аллей парков. Только на высоких кленах кое-где сохранилась желтая листва. Они стояли, как спешенные гусары на параде — нарядные, в ярких мундирах, расшитых золотом. От Невы, от тихой воды каналов поднимался пар. По данным синоптиков после холодной осени надо было ждать холодную зиму. Сократились нормы продовольствия, уменьшились порции в академической столовой. После ужина всегда хотелось есть. По вечерам нередко гас свет. В один из сентябрьских дней на вечерней поверке начальник курса капитан Анохин объявил:
— С завтрашнего дня занятия прекращаются, Командование выделило три дня на подготовку к эвакуации. Отъезд назначен на семнадцатое сентября. Вопросы есть?
Вопросы в роте любил задавать Васятка. Если он молчал, то ребята все равно кричали:
— У Петрова есть вопрос!
Сейчас он спросил:
— На чем мы будем пересекать Ладогу?
— На подводной лодке, — громким шепотом ответил Пашка, и все засмеялись.
Из писем Миши Зайцева к себе:
17 сентября.
Двинулись в путь огромным эшелоном. Везли имущество кафедр, библиотек, складов, преподавателей с женами и детьми, музыкальные инструменты духового оркестра и многое другое. Говорят, что начальник Академии, узнав на вокзале о количестве взятого с собой, рассвирепел и приказал половину отправить обратно. Перед отъездом я забежал к Черняевым. Вскоре пришел профессор. Оказывается, он просил начальника Академии оставить его в Ленинграде заместителем главного терапевта Балтийского флота. Но тот отказал. Тогда он пошел на пункт переливания крови и сдал кровь. Нинка рассказала, что отец внес десять тысяч рублей в фонд обороны и ежемесячно платит из собственной зарплаты ренту двум санитаркам клиники, которые потеряли мужей и находятся в плохом материальном положении. Сам Черняев до войны считал себя обжорой, любил зайти в ресторан, вкусно поесть и выпить. Имел, как он говорил, для солидности профессорское брюшко. Сейчас от брюшка остались только воспоминания. «Жаль пуза, — смеялся он. — Одни осложнения: и вида нет, и брюки не держатся».