Долг
Шрифт:
Рассказываю откровенно, как с батальонов принесли мешок с хабаром, как ушли ночью через третий пост (он самый длинный, много мертвых зон для часового), как сдали вещи своему партнеру Вилли и сидели у него в гаштете, пока тот звонил покупателям, потом затарились водярой и подались назад. Сами не пили, взяли нас трезвыми (Витенька пальцем сигналит: вот именно). Дальше рассказывать нечего, товарищ лейтенант, сами все знаете. Виноват, не повторится, готов понести, позвольте сигаретку... Я сразу решил дурака не валять и говорить только правду, тем более что Витенька ничего не записывал и впредь не собирался, похоже, фиксировать в бумаге показания, и это меня вполне устраивает. Мысленно хвалю себя за правильное поведение.
И тут летюха начинает орать жутким матом, ударяя кулаком в стол и приподнимаясь на стуле
– Да в чем сознанку-то? – спрашиваю я в предельном изумлении.
Особист набирает в грудь воздуху, вертит головой, шумно выдыхает и тянется за сигаретой. Похоже, успокоился немного. Рискую задать следующий вопрос:
– Вы, товарищ лейтенант, объяснили бы мне: о чем речь?
– Я объясню, – говорит Витенька, пыхая дымом. – Я сейчас тебе все объясню. – Он барабанит пальцами. – Бегаешь, значит... Мешками деньги носишь...
– Так Вилли нам с прошлого раза задолжал. Мы ему тогда хабар оставили, он нынче расплатился да за новое еще... Вот и много.
– И трезвый бегаешь.
– Да, – соглашаюсь, – трезвый. Как в прошлый раз меня на дачах взяли, я пьяным больше не рискую. Лучше выпить потом.
– Да, потом...
Витенька и сам киряет будь здоров. В офицерском клубе, где наша бит-группа играет на праздниках и именинах, я его в различных видах наблюдал. С этим клубом вообще смехота. В группе лабают простые солдаты, лишь один старшина-сверхсрочник на басу, а солдатам, как известно, выпивать нельзя. Отыграем мы тридцать минут и уходим за сцену курить. Нам туда, навроде гонорара, приносят чай и бутерброды с немецкой колбасой. В первый перерыв обычно никого, а дальше непременно офицерик нарисуется, из младших. Начнет нести бодягу про солдатскую лямку и местное офицерье, которое солдат не ценит и не понимает, а он совсем наоборот, потому что срочную служил и знает что к чему. Нагородив с три короба подобной ерунды и выкурив с нами нашу сигарету, офицерик достанет из глубокого кармана галифе бутылку водки и сунет ее нам с конспиративной мордою лица. Потом уйдет, собою гордый, и мы бутылку быстро разопьем. В следующем перерыве за кулисы непременно прошмыгнет новый офицерик. Так что к концу праздника мы лабаем изрядно под мухой. А вот товарищ особист ни разу за кулисы не пришел, и я не знаю, уважать его за это или считать козлом.
– Слушай сюда, – говорит мне Витенька, помахивая сигаретой. – И слушай, боец, внимательно. Сейчас я тебе объясню, чем ты, боец, за полковым забором занимаешься. Почему ты, боец, по Германии с мешками денег бегаешь. И трезвый.
Спокойно спрашиваю:
– Ну и почему?
– А потому, – так же спокойно произносит Витенька, – что ты, боец, как я предполагаю, продаешь за деньги государственные тайны. Ты, боец, родину за деньги продаешь. Но мы тебя поймали, и тебе конец.
– Ну ни хрена себе! – выпаливаю я. Прокашливаюсь и переступаю с ноги на ногу. Боец – конец, хоть песню сочиняй.
Особист смотрит мне в глаза поставленным дознавательским взглядом, и я не знаю, что ему сказать. Еще в детстве я понял, что врать легко, когда на самом деле виноват вокруг того, что требуется скрыть, вранье само собою наворачивается, и даже слеза от обиды пробьется: не брал, не говорил, не делал, не был, а вы меня жестоко оскорбляете. Вообще-то врать я не любил и если врал, то защищаясь, ибо понимал, что совсем без вранья не прожить, иначе тебя обломают. А вот когда ты действительно не виноват, все оправ дания твои звучат фальшиво. В детстве я не знал, почему так происходит, да и сейчас не знаю. Стою дубиной стоеросовой и не могу придумать, что сказать.
– Значит, так, – говорит особист. – Вот тебе ручка и бумага. Я уйду, а ты садись и все пиши. Понял?
– Не понял, – говорю. – А чё писать-то?
– Да ладно, Кротов, не паясничай. – Лейтенант выходит из-за стола, оглядывается, хлопает себя по карманам. – Так, иди садись. Сел? Молодец. Теперь бери ручку. Взял? Молодец. Теперь пиши давай.
– Чё писать-то?
– Сам знаешь, что писать. Ну,
Особист еще раз оглядывает кабинет, опять проверяет карманы и бодро шагает к двери.
– Товарищ лейтенант, – говорю ему в спину. – Губарю положен завтрак. Распорядитесь, чтобы мне из роты принесли сюда.
Нет, я и в самом деле молодец, как выразился Витенька. Человека в измене родине открыто обвиняют, а он желает подкормиться. Значит, нет на нем такой вины, в противном случае позеленел бы весь и на пол грохнулся. А я – нормально, жрать хочу и даже покурить. Однако все шпионы в кинофильмах перед тем как расколоться, непременно просят сигарету. И нервы у них тренированные, на пол они не падают. Прямо как я. Неправильная модель поведения. Может, следовало истерику закатить?
– А ты, ефрейтор, уже не губарь, – улыбается мне в полураспахнутую дверь Витенька. – Ты, ефрейтор, теперь подследственный.
Дверь затворяется. В замке посвистывает ключ – три оборота. Шаги по кафелю – и тишина.
Осматриваюсь, сидя в лейтенантском кресле. У Витеньки на самом деле кресло, а не стул – деревянное, с прямой спинкой и гнутыми подлокотниками, сиденье обтянуто коричневым сукном в мелкий рубчик. Стол двухтумбовый, для крупного начальства – я в этом как штабная крыса разбираюсь. Три ящика на тумбу, все закрыты – проверяю. В кармане у меня рогулька, можно попробовать. Но пробовать нельзя, пусть мне и представляется, что там, в одном из ящиков, есть папочка с ответом. И хорошо бы знать, что в этой папочке написано. А что там может быть написано? Ничего. Да, я известный полковой фарцовщик, руководитель синдиката, но и фарцовщик я с понятием. Полгода назад, когда чурка из девятой роты привез по отпуску мешочек анодированных золотом колец с поддельной пробой и предложил за обалденные проценты сбыть их как настоящие – так я ведь отказался и товарищам соваться запретил. Но кто-то сунулся и сбагрил кольца оптом, немец из алчности взял без проверки. Потом открылось, пришла полиция с собакой, тот жадный немец и гаштетчик Вилли. Полк развернули на плацу, немцы рассматривали лица, собака всех обнюхивала и на меня, скотина, зарычала, но Вилли отрицательно помотал головой, и жадный немец – тоже. В другую ходку я спросил у Вилли – не нашли. Могли и вправду не найти. Кто на постах стоял и был в наряде, на плац не вызвали. И хорошо, что не нашли. Мне было стыдно, что вот мы стоим, полторы тысячи солдат Советской Армии, а сволочь недобитая нас нюхает собакой. Вилли сказал: «Да как найдешь? Все на одно лицо». Я даже разобиделся: «Как – на одно лицо? У нас и русские, и чурки, и молдаване, и кавказцы, они же разные!» На что Вилли резонно спросил: «А ты вьетнамца от лаосца сразу отличишь?» Расист он, этот Вилли, но честный, сволочь. Ни разу нас не кинул ни на марку. Если в цене не сходились – вещь возвращал, а на ней аккуратная бирочка с предложением от покупателя. Вилли я уважаю, потому те кольца гадские ему и не понес. А самому потом пришлось столкнуться с трудностями: слух среди немцев разошелся, и золотые кольца настоящие перестали брать из очевидных опасений. А те, кто брать решался, обзавелись химическими наборами, делали маленький спил на кольце и потом капали в золотую пыльцу на стекле реактивами. Да и цена упала, бизнес на кольцах завял окончательно. Долбака того, что моего запрета не послушался, мы синдикатом вычислили. Хотели немцам сдать, да вспомнили про плац и про собаку – и не стали. Привели в ротный подвал, я сказал ему: «Дерись, скотина», – и отметелил в стиле карате. Долбак был крепкий, одного со мной призыва, но драться не умел, и я его уделал.
Конечно, кольца были беспределом. Приезжали сверху дознаватели, Витенька шустрил на всю катушку, однако никакой измены родине здесь не было и нет.
Тогда – за что? За синдикат?
Едва ли...
Лишь выкурив до половины сигарету, я словно просыпаюсь: Витенька забыл (оставил?) на столе пачку «Ельца» и спички, и я смолю по полной натощак, и голова уже плывет. До пальцев затянувшись, иду к умывальнику, долго мою лицо и пью воду. От голода и вкуса хлорки меня слегка мутит. Хожу по кабинету, разминаюсь. Трогаю за спинку стул для посетителя. Стул не тяжелый, хваткий, им можно запросто ударить Витеньку по стриженой башке. Почему он, кстати, стрижется как солдат? Будь я офицером, носил бы прическу пофасонистей, немецкие бабы вокруг, и Устав разрешает.