Долгая дорога домой
Шрифт:
Санинструкторами в армии чаще всего были девушки. Но на передовой обычно встречались лишь те, которые почему-либо не сумели задержаться в тылах. Красивые, привлекательные, как правило, оставались при штабах, на разных тыловых должностях. Штабов же, как и тылов, хватало: кроме войсковых, были и многие другие, да еще политотделы, отделы контрразведки СМЕРШ. Хоть в штатных расписаниях девчата и числились санинструкторами, связистками, снайперами, но зачастую они просто находились при начальстве. Каждый майор, полковник, а тем более генерал имел ППЖ, это было как бы узаконено. В батальон, не говоря уже о роте, девушки, обращавшие на себя внимание, появлялись редко. Они и сами не очень стремились попасть из теплых блиндажей и землянок на передний край.
Правда, бывали исключения. По дороге в дивизию я встретил девушку, старшину или сержанта по званию, которая имела направление в дивизионный батальон связи. Она была миловидной и острой на язык. И я, честно говоря, подумал, что такая вряд ли будет сидеть у телефона.
Молодые в армии, тем более на фронте, по-особому относились к оружию, прежде всего к стрелковому, были во власти его магии. Но оружие оружию рознь. Наши трехлинейные винтовки, драгунки, как их называли, не говоря уж о «СВТ» (скорострельная винтовка Токарева), никому не нравились. Каждый боец при первой же возможности норовил избавиться от этой длиннющей неуклюжины и заиметь карабин или трофейную немецкую винтовку. Так же относились и к ППШ, прославленному пропагандой, как и всё прочее советское оружие, а на самом деле такому же неудобному, как драгунка и «СВТ». Немецкий «шмайсер» был лучше, легче, удобнее. Но его не так просто было «достать». Да плюс патроны к нему. Помимо всего прочего, на это косо смотрело начальство, могло «пришить политику» — почему это ты предпочитаешь немецкий автомат советскому?
Проще было с пистолетами — они не так бросались в глаза. У меня поначалу вообще не было пистолета — положенный мне «ТТ» не выдали, этих пистолетов в армии не хватало. Пока воевал в пехоте, обходился автоматом ППШ, позже обзавелся трофейным парабеллумом. Правда, патроны к нему быстро кончились и достать их было негде — мы стояли в обороне (помнится, в Молдове), а сидя в окопах, где возьмешь немецкие патроны? Однако из парабеллума можно было стрелять нашими патронами, от ППШ, по калибру они подходили, хотя гильзы были короче немецких. А когда мне, наконец, выдали «ТТ», я обменял парабеллум на «вальтер» и ходил с двумя пистолетами на ремне. Стрелять из пистолета в живую мишень — в немца — слава Богу не довелось, потому слава Богу, что из пистолета стреляют почти в упор или просто в упор в ближнем бою, в грудь или в голову, а это страшно — знать наверняка, что убиваешь человека. Когда был в пехоте автоматчиком, стрелял, разумеется, вместе со всеми, но с приличного расстояния — однажды по убегающим немцам, однажды по атакующим. Строчил из автомата в бою в траншеях (этот бой описан в моей повести «Его батальон»), но в том бою не столько ППШ шли в ход, сколько гранаты — наши «лимонки» и немецкие «яйца». (Вспоминая о своем «вальтере», вспомнил Алексея Карпюка,[83] у которого в партизанах тоже был «вальтер», что явилось причиной ухода Карпюка на фронт. Хотя он, как партизанский командир, отправке на фронт, в отличие от рядовых партизан, не подлежал. Но когда расформировывался отряд Карпюка, Алексей должен был сдать свой «вальтер». Но сперва он решил выстрелить напоследок из любимого пистолета: зашел в гумно, прицелился в сучок на стене, выстрелил — и пуля вошла в самый центр кружочка, что называется, в «десятку». И так Алексею не захотелось расставаться с этим замечательным метким «вальтером», что он решил идти на фронт! А там, еще на формировке, «Вальтер» у него отобрал какой-то начальник. А в скором времени красноармеец Карпюк получил пулю в плечо, затем — осколок в легкие. Тут уж стало не до пистолета.)
III
[83]
Весной затишье наступило на всем фронте. Войска заняли оборону. И вот после того, как я не очень удачно отдежурил на ПНП, получаю новое задание: взяв группу солдат, отыскать прифронтовое село Барсучени и завтра же выселить оттуда всех жителей. Они имеют право взять с собою только то, что может уместиться на повозке — молдавской каруце. Не больше. Возвращений не допускать.
В селе, оказавшемся всего в полутора километрах от передовой, мы вместе со старшиной Гончаренко, моим помощником, бывшим бухгалтером откуда-то из-под Винницы, нашли мужика, который был в Барсученях за старшого. Объяснили, что требуется. Крестьяне особенно не сопротивлялись: надо, так надо, война же. И потом, кто знает, что предпримут эти русские да и немцы, которые за бугром? Погрузили на свои каруцы детей, постели, по несколько мешков кукурузы и поехали, как было им велено, на пятнадцать километров в тыл. А я приказал солдатам с обеих сторон перегородить сельскую улицу шлагбаумами из жердей и поставил около них часовых. Выбрав лучшую мазанку, углем на белой стене вывел: «Комендатура».
Так началась моя новая, на этот раз тыловая, служба в обезлюдевшем селе. Главный
Задание, которое я выполнял, представляло собою лишь часть большой операции, проводившейся во фронтовом масштабе. По всей Молдавии население выселялось из 15-километровой прифронтовой зоны. Продукты, известно, далеко не спрячешь. А вот бочки с вином закапывали в землю. Наивные молдаване! Как будто от советского солдата можно было что-то укрыть! Тем более вино. У каждой винтовки был шомпол, и он превосходно исполнял роль «виноискателя». Через какие-нибудь десять дней солдаты отыскали, выкопали и выпили все винные запасы. Иногда между пьяными возникали драки и даже перестрелки. Из-за вина, из-за размещения в хатах. Чаще всего это происходило, когда одни части еще не успевали выехать, а другие уже прибыли и не находили места для отдыха. Меня нередко навещало полковое начальство — контролировало и пило вино, пока его еще можно было найти.
Под комендатуру я занял дом псаломщика, в котором сохранились кое-какие книги. Среди них я нашел и прочитал «Так говорил Заратустра» Ницше, познакомился с некоторыми античными авторами, разумеется, в русском переводе. Даже на войне меня тянуло к знаниям, к культуре, которых я «не добрал» в мирное время. Да и молодость брала свое. Лето было погожее, стояли теплые южные ночи. И ко мне приходила одна сестричка из инженерного батальона. Я угощал ее[85] грецкими орехами и молдавским вином и внимательно слушал ее рассказы о довоенной жизни в украинской Звенигородке, откуда она была родом. Мне в то время как раз исполнилось двадцать лет, я еще не знал женщин и очень бережно относился к внезапно возникшему нежному чувству. Оно ведь было первым… Но как-то вечером в дверях «комендатуры» возник незнакомый лейтенант, с виду старше меня, и представился: «Уполномоченный контрразведки СМЕРШ». Спросил: «Вы слышали, что такое СМЕРШ?» Да, я безусловно кое-что слышал. Но что ему нужно от меня, — не понимал. А нужно было узнать о моих отношениях с красноармейцем Лужковой. Поскольку, по его словам, это дело касается государственной безопасности. А я-то, дурак, думал, что оно — личное. Впрочем, оно действительно оказалось личным. Ибо, как рассказала мне красноармеец Лужкова, этот смершевец был явно неравнодушен к ней. Через несколько дней инженерный батальон перевели на другой участок, и началась едва ли не ежедневная, бередящая душу, переписка. Казалось, весь смысл жизни зависел от того, как скоро придет письмо от нее. Но правильно замечено, что любовь — это почти всегда сказочка с грустным концом…
Тем же летом я едва не угодил в трибунал. Уже приезжал следователь из военной прокуратуры, и на меня завели дело. Случилось это после того, как мои солдаты влезли в церковь. Известно, как у нас относились к религии, к попам: то вели с ними борьбу на уничтожение, то несколько ослабляли петлю на шее церкви. В войну петля стала менее тугой — церковь понадобилась. А солдаты этого не учли. Да и я тоже. Они сломали замок и вошли в сельский храм, чтобы поглазеть на изображения святых, а заодно добыть бумагу. Где ее найдешь на фронте? Вот и решили вырвать чистые листы из церковных книг, чтобы было на чем писать письма родным и близким. Табакуры для самокруток использовали фронтовые газеты, которые особенно ценились за это. Но ведь на газете письма не напишешь… Словом, бумагу достали, а попы пожаловались политрукам. Те сообщили в прокуратуру. И мне предъявили обвинение: не уберег церковное имущество.[86] А я его и не берег, мы же атеисты! Тем хуже, говорят, будете отвечать…
По поводу того же церковного дела из ЦК компартии Молдавии приехал некий представитель, гражданский, который тоже начал дознание. После долгих и нудных расспросов нам захотелось выпить. Но пить в селе было уже нечего. И мы с этим гражданским поехали на соседний хутор. Слезли с повозки, идем через рожь по тропке, разговариваю, и вдруг с хутора — выстрелы. Мой дознаватель хватается за карабин, но тут же оседает — по щеке сползает выбитый глаз, лицо — в крови. А на хуторском дворе матерится наш солдат с винтовкой в руках. Два бойца, что были с нами, бросились к нему, а я — к раненому. Быстрее на повозку и — в госпиталь. По дороге договариваемся сказать, что нас обстреляли немцы. Так я и доложил. Но назавтра приехал капитан Травин, которому я был подчинен, и выругал меня за обман. Он уже знал, как всё произошло в действительности. Но откуда? «Оттуда!» — угрюмо сказал старый и опытный старшина Гончаренко. То был для меня первый урок, — урок, который я, однако, плохо усвоил. Не знаю, чем бы всё это кончилось, если бы вскоре фронт не перешел в наступление, и никому уже не было дела ни до раскуроченных церковных книг, ни до пьяного солдата, который ранил представителя молдавского ЦК.