Дом Черновых
Шрифт:
Недовольство собой и неудовлетворенность неудачной работой усиливал печальный, тоскующий вид Наташи. Наружно она поправилась, но тоскливое выражение глаз углубилось настолько, что он не мог видеть их без боли. Мысли о покинутом в России ребенке и об умершей маленькой девочке стали у нее навязчивыми, болезненными. Впервые Валерьян видел такую острую тоску матери о детях, могущую свести с ума или довести до самоубийства. Наташа рвалась из ненавистного Давоса к покинутому единственному ребенку, готовая заплатить за это жизнью. Но она не могла решиться на отъезд, подчиняясь решению мужа довести лечение до конца. писала родителям, чтобы ей привезли сына,
Наташа молча слушала его тоскливое пение, без слов чувствуя уныние художника.
Помнишь ли день, как, больной и голодный, Я унывал, выбивался из сил? В комнате нашей, пустой и холодной, Пар от дыханья волнами ходил…Валерьян продолжал напевать про себя, низко на клонившись к непослушным клавишам, ошибаясь и снова повторяя ноющий мотив.
Помнишь ли ветра унылые звуки, Капли дождя, полумрак, полутьму? Плакал твой сын, и холодные руки Ты согревала дыханьем ему…Она все ниже склонялась к шитью. Ей хотелось броситься к нему, остановить рыдающую песню и заплакать на его груди, закричать, чтобы он не терзал ее душу напоминанием о ребенке, что это она, только она виновата во всем надрыве их жизни, что она готова умереть, лишь бы он воскрес для своего творчества…
Но Валерьян, охваченный тоской, продолжал петь, ни разу не взглянув на нее и не зная, что она чувствует его настроение.
Он не смолкал… и пронзительно-звонок Был его крик. Становилось темней. Вдоволь поплакал и умер ребенок…Наташа встала и быстро выбежала за дверь в коридор. Валерьян не обратил на это внимания и продолжал упиваться грустной песней. Он не сразу подбирал нужные звуки, но его приятный баритон, незаметно для него, невольно трогал искренней грустью.
Пел он долго, повторяясь и задумчиво возвращаясь к словам о мертвом ребенке. Ждал возвращения Наташи, но она не воротилась. Тогда он, удивленный, встревожился, закрыл пианино и пошел узнать, что могло задержать ее в холодном коридоре; пошел пожурить, что она не бережет себя.
Наташа стояла, прижавшись головой к дощатой стене коридора, и горько, беззвучно рыдала, вздрагивая всем телом. Крупные слезы катились
— Ребенок… мой… — дрожащим, прерывающимся голосом шептала она сквозь рыдания. — Ребенок…
Вся фигура ее выражала надломленность, как тогда, когда они оба плакали, обнявшись, у постели маленькой мертвой Елены.
Только тут Валерьян понял, какую наболевшую рану бередил он, что материнское горе, удар судьбы, пронзивший ее душу, навсегда оставили там глубокую, незаживающую скорбь. И снова, как тогда, они обнялись без слов, одинокие, гонимые судьбой, которая словно играла их жизнью, издеваясь над их жалким сопротивлением ее предначертаниям. Валерьян увел жену в комнату, усадил в кресло, опустился к ее ногам.
Вдруг на лестнице послышались шаги и чей-то густой, разряжающийся, с настоящим волжским акцентом бас, в котором им обоим почудилось что-то знакомое.
Валерьян вскочил и бросился к двери, но она уже отворилась, и в комнату вбежал тепло закутанный бутуз, без шапки, с круглой, большой головой и сияющими синими глазами.
— Мама! — закричал он и бросился в объятия Наташи.
Она задохнулась, все лицо ее задрожало, глаза остановились. Молча прижала сына к груди, и из глаз покатились новые слезы — слезы восторга и радости.
Сила Гордеич, сгорбленный и постаревший, в сером весеннем пальто и каскетке на стриженой седой голове, остановился у порога и молча улыбался знакомой хитрой улыбкой, озирая комнату пронзительным взором поверх дымчатых очков.
— Что, не ждали? — прогудел он, снимая пальто и уклоняясь от помощи Валерьяна. — Ведь я же писал, что приеду.
Он поздоровался с дочерью и зятем с обычной сдержанностью, как будто ничего особенного не случилось, но видно было, что в душе старик взволнован.
Наташа улыбалась, краснела и крепко прижимала сына к груди, словно боялась, что у нее отнимут его.
— А ну-ка, дай посмотреть на тебя! — шутливо говорил Сила дочери. — Эк тебя раскормили-то здесь, — и добавил с неожиданной лаской в голосе: — Даже смотреть противно.
Валерьян радостно и суетливо бегал по комнате.
— Поправилась, — сказал он. — Вот что делает Давос! Еще только одну зиму здесь прожить — и будет здорова.
Наташа укоризненно посмотрела на мужа.
— Еще одну зиму?! — протянул Сила Гордеич. — Эх-хе-хе! Вижу: раскормить-то ее раскормили, а в глазах все равно жизни-то нет.
— Это не от болезни, — возразил Валерьян: — вот по бутузу своему стосковалась.
Потрепал сына по румяной щечке, пощекотал.
Мальчишка смеялся, мотая головой, и властно расположился на коленях матери.
— Как вы доехали?.. И как это хорошо вздумали!.. Почему не телеграфировали? Встретил бы, — волновался Валерьян.
— Да так уж… вдруг решил… Ну и надоел мне этот разбойник! Всю дорогу спать не давал: только заснешь в вагоне после обеда, а он пальцами глаза мне ковыряет: «Дедушка, не спи, мне ску-ушно». Хе-хе! Ленька, любишь меня? — обратился он к внуку.
— Нет! — искренно ответил Ленька.
Сила Гордеич юмористически поднял брови.
— Отчего?
— Да я вообще стариков не люблю.
— Ах ты, дипломат!.. Это уж черновское, — подмигнул он Наташе. — А помнишь, как я тебя в вагоне нахлопал?
— А я тебя нахлопал, — по-приятельски улыбаясь, возразил Ленька. — Ты — меня, а я — тебя.
— Высунулся из окна и машет картузиком. Я говорю: «Эй, Ленька, не вздумай бросить картуз». Он сейчас же и бросил. Вот без картуза теперь. Я ему и всыпал по мягкому-то месту.