Дом Черновых
Шрифт:
На смену ему вышел пожилой человек, по-европейски, элегантно одетый, с лысеющим лбом и сильной проседью в подстриженной острой бородке. Жидкие аплодисменты встретили его. Зал еще не успокоился под впечатлением только что слышанного. Когда шум затих, новый оратор начал говорить, но его плохо слушали. Говорил спокойно, уверенно, с видом опытного бойца.
— Ну, опять начнет разбирать по косточкам, — рычали в задних рядах, — живого места не оставит.
— Что же, известно, что победить его невозможно: вооружен всегда — как черт…
— Конечно, — эрудиция. Но нам дорого наше настроение. Лучше бы
— Я утверждаю, — доносились сквозь гул собрания отдельные фразы оратора, — я убежден, как социалист и марксист, что перестроить общество на социальной основе можно, но — увы! — не во всякое данное время. Социалистический строй предполагает два непременных условия: первое — высокую степень развития техники и второе — весьма высокий уровень сознательности в трудящемся населении страны. Там, где отсутствуют эти два необходимых условия, не может быть и речи об организации социалистического способа производства.
— Слышали! Старо! Довольно! — волновались слушатели.
— Наши разногласия — во взглядах на ближайшие судьбы капитализма… Вредно обманываться упованиями на его дряхлость: европейский капитал еще достаточно силен, и до известного момента русская революция вынуждена будет идти с ними в контакте… Мировая буржуазия…
— Долой буржуазию! — взревела толпа: самое это слово вдруг обожгло ее, как раскаленным железом. — Да здравствует революция!
— Товарищи, — напрягая тонкий голос, взывал к толпе старый оратор, — можете меня не слушать, но не можете заставить мыслить иначе. Во имя революции, которая мне так же дорога, как и вам, заклинаю вас: бойтесь преждевременной социальной революции. Несвоевременно захватив власть, рабочий класс не совершит социальной революции.
— Совершит! A-а! А-а!
Невообразимый гам заглушил его голос.
— Эти тезисы — теоретическая отвлеченность… бред… безумие…
Казалось, что будет рукопашная схватка.
— Ну, началось! — сказал Евсей, беря художника под руку. — Больше слушать нечего. Пойдем в буфет.
— Я лучше в сад пойду, — возразил Валерьян.
— Только не удери совсем. Скандал сейчас кончится безо всяких результатов.
— Всегда у вас так бывает?
— Всегда. Дело привычное…
— Но кто же из них прав?
— А уж это мать-революция рассудит. Кто победит на баррикадах, тот и будет прав. Ведь победителей не судят.
Валерьян долго сидел в садике на скамейке. Эмигрантская грызня взволновала его. Там, «в глубине России», — великая тишина, а здесь уже делят шкуру неубитого медведя. Как взвыли они от одного только слова «буржуазия»! Какая ненависть и вместе — какая вера! Странно и ново, что о будущей революции здесь говорят, как о деле давно решенном… готовы к ней. А он-то думал, что они здесь только бьются с нуждой, как зоолог Евсей. Нет, они тут делают что-то. Что же будет с Россией?
Лунный столб серебряной чешуей, бесконечно дробясь и сверкая, плыл по тихому, едва дышавшему морю. Художник засмотрелся на огненные блики, словно без конца выплывавшие с морского дна. Они поминутно гасли, но тотчас же сменялись новыми огнями. Редкие звезды, окружая прозрачную круглую луну, алмазными брызгами горели в глубоком зеленоватом небе.
Недоуменная тоска охватила душу Валерьяна.
Когда он вернулся в зал,
За небольшим столиком сидел Евсей в компании нескольких человек, он представил им подошедшего художника, потом пододвинул стул и бокал с темно-красным напитком.
— Ну, как вам понравились речи? — спросил кто-то Валерьяна.
— Удивлен, — признался художник. — Неужели в самом деле возможен социализм в России? Можно ли быть уверенным, что русская революция вызовет революцию во всем мире?
— Мы верим, — твердо сказал тот.
— Верить можно и в чох и в сон, — язвительно вмешался рыженький, крючковатый человек ехидной наружности. — В политике нужна не вера, а расчет, учет и умение угадывать события… Предвидеть нужно.
— Товарищи! — воскликнул Евсей, поднимая кружку, — я поднимаю тост за светлое будущее революционной России.
Какой-то человек встал с кружкой в руке и запел недурным, простонародным, русским тенорком:
Славное море, священный Байкал! Славный корабль — омулевая бочка…Песню тотчас же подхватили за другими столами. Она ширилась и росла от все новых, вливающихся в нее голосов. Для бывших ссыльных и каторжан это была родная, любимая песня, будившая в чих романтику воспоминаний о тюрьмах, цепях, побегах и революционных приключениях.
Долго я звонкие цепи носил, Долго бродил по горам Акатуя… Старый товарищ бежать пособи-ил…Песня вразброд перекатывалась под старинными закоптелыми сводами средневекового здания, переливаясь из одной комнаты в другую.
В раскрытые узкие, длинные окна, в растворенные настежь полукруглые тюремные двери было видно безграничное море, тихо плескавшееся под светом заходящей красной луны и мерцающих далеких звезд.
Ленька, пригорюнившись, как старичок, сидел на набережной против «Золотого дома» и, подперев ручонками подбородок, смотрел в лазурную морскую даль. Утро было прелестное. Чуть-чуть дышавшее море нежно и незаметно сливалось с хрустальным небом. В другое время Ленька носился бы по набережной, гоняя обруч или играя с хозяйской Собачонкой, но теперь почему-то скучал. Заслышав шаги, обернулся и тотчас же улыбнулся, не меняя задумчивой позы: по набережной шел Евсей в своем вечном сером костюме. Ленька любил Евсея, а после рассказов о Ледовитом океане считал его героем.
Евсей сел рядом на каменную тумбу и, набивая трубку, спросил:
— Что ты такой печальный, Ленюха?
— Так. Думаю, — вздохнул ребенок.
— Думаешь? Раненько! О чем же?
— Обо всем: зачем я родился? Зачем мы здесь?
— Человек родится для счастья, как птица для полета, Леня. Живете вы здесь потому, что мама твоя больна.
— Это я знаю, что больна, а зачем мы все-таки живем здесь, а не в России? — упрямо допытывался Ленька. — Отчего мама больна? Когда она выздоровеет?