Дом дневной, дом ночной
Шрифт:
— Стоп! — воскликнула я.
Теперь все должно было остановиться, как в компьютерных «играх стратегии», как на картах погоды на экране телевизора, где мир состоит из извилистых линий и цифр.
Не тут-то было. Позади кто-то меня окликнул. Агнешка стояла на перевале, ее маленькая, приземистая фигурка казалась уродливой в растянутом спортивном костюме.
— Когда сменится ветер, сгорят ваши дома, — прокричала она. Мне почудилось, что я слышу в ее голосе удовлетворение.
Я помчалась вниз. Молоко выплескивалось из раскачивающегося бидона и обливало мне ботинки.
Мы работали несколько часов, прежде чем приехали прокопченные пожарники и сказали, что горят луга по другую сторону гор. Они были раздеты до
Сгорели луга, опушка леса и ягодники. Больше всего мне было жаль ягод. Спалив их, огонь убил некую частицу сочного будущего. Марта показала нам, как лучше всего тушить горящие травы — бить по огню еловой лапой. Мягко, словно легонько шлепаешь по заднице. Если лупить слишком сильно, поддаешь пламени воздуха. Марта говорила еще, что луга горят раз в несколько лет, и переживать из-за этого не стоит. Р. придерживается иного мнения о пожарах на лугах.
— Я нашел это слово, — сказал он. — Женским соответствием «мудреца» может быть «мудрила».
КТО НАПИСАЛ ЖИТИЕ СВЯТОЙ И КАК ОБО ВСЕМ УЗНАЛ
Он начал писать медленно, с трудом, слово за словом составляя историю девочки, которую потом, в будущем, Господь Бог наш одарил своим ликом, обрекая тем самым на мученическую смерть. Первая фраза звучала так: «Кюммернис родилась несовершенной, но в том смысле, какой приписывают несовершенству люди». Вторая так: «Но иногда несовершенство в мире людей суть совершенство для Бога». На это у него ушло четыре дня. Собственно говоря, он не понимал, что написал, что это значит. А может, и понимал, но не словами, не мыслью. Пасхалис ложился на пол, закрывал глаза и повторял эти фразы, пока они не потеряли смысл. И лишь тогда он осознал, что выразил в словах наиважнейшую вещь в мире. Ему откуда-то стало известно, как теперь будет; он сможет писать дальше, только если отрешится от вкуса еды, запаха воздуха, звуков. И станет бесчувственным, безучастным, без ощущений, без аппетита, без обоняния, его больше не будет радовать полоса света в келье, а солнечное тепло покажется ненужным и недостойным внимания так же, как и все остальное, что он когда-то любил. Тело одеревенеет, отстранится от него и затаится, подстерегая его возвращения.
Пасхалис писал и уже не мог дождаться, когда же наконец он все закончит, чтобы вновь стать собой, вновь поселиться в своем теле и даже раскинуться в нем, как в удобной постели.
Он описывал детство святой — одинокой в большой семье, затерявшейся среди своих братьев и сестер. «Однажды отец хотел подозвать ее, но забыл имя, ибо столько имел детей, так был обременен заботами, в стольких войнах участвовал, столько у него было подданных, что имя дочери стерлось в его памяти». Теперь Пасхалис не сомневался, что у Кюммернис было необычное детство — ее хрупкое юное тело источало бальзамический запах, а в ее постели находили свежие розы, хотя стояла зима. Как-то раз, когда девочку поставили перед зеркалом, наряжая к какому-то торжеству, на зеркальной поверхности появилось изображение Сына Божьего и оставалось там некое время. Пасхалис счел, что, должно быть, это и склонило отца девушки («он был кряжист, вспыльчив и легко впадал в ярость») отдать ее монахиням на воспитание. Монастырь выглядел так, каким инок видел его из окон своей кельи — большое строение на холме, из окон которого открывался вид
«Откуда ты все это знаешь?» — спросила она его, когда прочитала первые страницы. Но в ее голосе прозвучало восхищение.
Откуда он знал? Он и сам не знал откуда. Такое знание исходит из-под сомкнутых век, из молитвы, из снов, из наблюдений за тем, что вокруг, отовсюду. Возможно, так свидетельствовала ему сама святая, быть может, картины ее жизни зарождались где-то между строками написанного ею.
Пасхалису представлялось, что важно не только написать, как было, и отобразить всю конфигурацию событий и поступков. Не менее важно, а может, и всего важнее — оставить место и пространство для того, чего не было, что никогда не произошло, что лишь могло случиться — достаточно, что возникло в воображении. Житие святой — это также то, чего нет. А потому он даже хотел оставлять на бумаге пустые места, к примеру, пробелы между строками или же между словами, но в конце концов это показалось ему слишком простым. Скорее нужно было оставлять пустое пространство за канвой описанных событий из жизни Кюммернис — широкие просторы для всяческих возможностей, последовательности действий, корнями уходящих в глубь основного сценария.
Мешало Пасхалису также и то, что святая жила когда-то в прошлом, что тогда там не было ни его родителей, ни дедов, стало быть, откуда ему знать, как выглядел ее мир? Ведь деревья вырастают, люди вырубают леса, появляются новые дороги, а старые зарастают быльем. И его деревня тоже наверняка была иной, не такой, какой он запомнил ее из детства. А Рим, в котором он не был? Похож ли этот город на тот, каким он его себе представлял? Как рассказать о вещах, которых не видел, никогда не познал?
А посему, желал он того или нет, святая всегда являлась ему на фоне знакомого пейзажа, в этом монастыре, на этом дворе, среди кур, яйца которых он ел, под каштаном, тень которого услаждала его летом, в точно таком же облачении, какое носила мать-настоятельница. Тело Кюммернис с распростертыми руками стояло, как крест, поперек времени, так, пожалуй, он выразился бы. Она была жива, пока он писал о ней, как о живой, и не переставала существовать, даже когда он не единожды умерщвлял ее в своих мыслях. Все время обреталась под или между пластами воздуха, ибо, наверное, там ничто не проходило и не кончалось, хотя было незримым. И монах решил, что цель его труда — совместить всевозможные времена, все места и пейзажи в единой картине, которая застынет и не состарится, не изменится уже никогда.
Теперь по утрам Пасхалис писал историю святой, а пополудни начал со старательностью копировать «Tristia» и «Hilaria». Все чаще случалось ему, дочитывая какую-нибудь фразу, в проблеске озарения постичь весь его сокрытый смысл. Это трогало монаха до глубины души и изумляло одновременно. Что одни и те же слова можно читать и понимать по-разному. Или же, что можно постичь суть предложения, но не изведать его сути. Что можно знать, что написано, но не понимать этого. Он замирал с пером в руке, а его мысли не могли отделиться от того, во что как раз проникли.
Кюммернис писала:
«Мне представлялось, что я — инкрустированная шкатулка. Я открывала крышечку, а там еще одна шкатулка, вся из кораллов, а в ней еще иная, вся из перламутра. И так я нетерпеливо открывала себя самое, не зная еще, к чему это приведет, и наконец в самой маленькой шкатулке, в крохотной коробочке, на дне всех остальных, моему взору открылся Твой лик, живой и яркий. Я немедленно защелкнула все запоры, чтобы Тебя в себе не потерять, и с той поры живу в согласии с собой и даже полюбила себя, ибо ношу Тебя в себе.