Дом на улице Овражной
Шрифт:
Над каждым стишком стояли одинаковые буквы «N. R.».
Потом стихи стали попадаться все реже. И большевиков Альберт больше не ругал. Видно, разглядел, наконец, какие на самом деле звери его дружки — колчаковцы. Вот что он написал в своей тетрадке:
«Нет, никогда я не привыкну к тем порядкам, которые заведены у нас в армии! Может быть, это малодушие, трусость, никому не нужная гуманность?.. Подполковник Белецкий, начальник контрразведки нашей дивизии, смеется надо мной, называет сопляком. Это за то, что я весь побелел от гнева, увидев, как два здоровенных унтера истязали седую старуху. По слухам, два ее сына служили у красных. Она кричала… О, как она кричала! До сих пор этот нечеловеческий крик боли и страданий звучит у меня в ушах…
Потом в тетрадке все чаще и чаще стали попадаться такие размышления. Стихов и букв «N. R.» больше не было. Зато мелькали названия деревень, от которых после того, как там побывали белые, остался один пепел, появлялись фамилии офицеров, покончивших с собой.
Но все это мы прочитали в дневнике уже после, а тогда, в архиве, Иван Николаевич дал нам прочесть всего несколько страниц, начиная с той, где стояло число 5 мая 1919 года.
«С юга приходят неутешительные вести. Красные заняли Бугуруслан, Сергиевск и Чистополь. Многие наши офицеры успокаивают себя тем, что это временные поражения. Но мне кажется, что планы нового командующего красными войсками на юге, некоего Фрунзе, гораздо глубже и серьезнее, чем мы это себе представляем.
Все чаще задумываюсь я над навязчивой в последнее время мыслью: для чего все это? Для чего мы сожгли, разграбили и разрушили столько деревень? Для чего наши каратели расстреляли, повесили, замучили, перепороли столько людей? Иногда мне кажется, что весь мир сошел с ума и катится куда-то вниз, в бездонную пропасть, все быстрее, быстрее и не в силах уже остановиться.
Когда я оглядываюсь на пройденный нами путь — от Явгельдина, Верхнеуральска, Оренбурга почти до самой Волги, — в мое сердце закрадывается ужас. Еще три месяца назад, в Омске, когда я и бедный, ныне павший бесславной смертью брат мой Георгий были зачислены во второй уфимский корпус Западной армии генерала Ханжина, мне казалось, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальной России. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, на шайку мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения России от „красной заразы“. Многие офицеры спились окончательно, у многих нервы истощены до предела — эти на грани сумасшествия. За последние две недели только в одной нашей дивизии двадцать шесть офицеров покончили с собой.
Часто я спрашиваю себя, боюсь ли я смерти. Пожалуй, нет. Но глупо гибнуть, не зная, за что умираешь.
7 мая. После перегруппировки чаще стали поговаривать о предстоящем наступлении. Сегодня на рассвете наш батальон, наконец, занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы. Всю ночь шли по непролазной грязи, все офицеры охрипли от крика, хотя кричать поблизости от неприятеля, который бродит по степи, по меньшей мере глупо. Но как не орать, если вязнут в рытвинах упряжки, падают лошади, орудия застревают в ямах и канавах?
Наступление как будто назначено на послезавтра. Точно еще никто не знает. Из штаба пришел приказ Белецкому ни в коем случае не расстреливать пленных командиров. Командующему группой генералу Войцеховскому, очевидно, надо знать, какие контрмеры готовятся красными на нашем участке.
2 часа дня. Большевики начали наступление на левом фланге 6-го
Пленные поравнялись со мной. До чего же измученный у них вид! Все трое ранены, еле передвигают ноги. Лицо женщины невольно приковало мой взгляд. Ее ясные глаза, обведенные синими кругами, взглянули на меня с ненавистью. Конвоир толкнул ее прикладом. Она качнулась вперед и пошла дальше. Бородатый дядька, из казаков, конвойный, дал мне прикурить и сказал, указывая на нее концом штыка:
— Важная птица. Большевичка. Комиссарша, что ли…
Все время меня неотступно преследует взгляд этой женщины. И сейчас, когда я сижу и пишу при мигающем свете керосиновой лампы, ее ненавидящие глаза горят передо мною. Сколько ей лет? Двадцать три, как и мне? Тридцать? Больше? Какая сила заставила ее, молодую, прекрасную, идти на смерть, не преклоняя головы, гордо, с презрением глядя в лицо палачу? Наверно, так же шли на казнь бесстрашные дочери Французской революции. Помню, как еще в гимназии мы с Георгием увлекались этими страницами истории…
Когда я вечером по какому-то делу пришел в штаб, то сразу же наткнулся на помощника подполковника Белецкого, капитана Астахова. Он сказал, что пленные молчат. За три часа пыток Белецкому, который сам устал как собака, не удалось вырвать у них ни слова. Кажется, Астахов злорадствует. Он, конечно, так же как и я, ненавидит Белецкого. А тот, вероятно, задыхается от злости. И ведь не хватит его удар, мерзавца!
8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, не раздумывая.
За полночь я вышел на улицу. Ночь тихая. Сияли большие майские звезды. Я остановился, глядя на них, и снова передо мной вспыхнули глаза этой женщины. Они не молили о помощи, нет, они грозно и безмолвно твердили: „Смотри, запоминай, ты — соучастник!“
Мне показалось, что сейчас, еще минута, и я сойду с ума. Что-то неведомое подталкивало меня, какая-то невероятная сила влекла на край села, к амбару, где были заперты те трое.
Часовой у амбара окликнул меня. Я вытащил из кармана первую попавшуюся под руку бумажку. Кажется, это был рецепт, который вчера мне прописал в лазарете доктор Иволгин. Часовой, очевидно, решил, что у меня пропуск от Белецкого. Но на всякий случай он сказал:
— Пускать не велено, ваше благородие.
Я намекнул, что у меня есть задание подслушать, о чем говорят пленные большевики. Он отошел в сторону. Я велел ему оставаться возле двери, а сам обошел постройку и приник ухом к сырым от росы доскам. Сердце билось так, что я не слышал ничего, кроме этих частых ударов… Потом я стал различать приглушенные голоса.
Первым заговорил мужчина.
— Мурыжат, гады… — И еще, спустя несколько минут: — Лучше бы уж сразу — в расход.
Потом раздался другой мужской голос, низкий и хриплый:
— Петро, ноги-то у тебя как?
— Плохо, — раздалось в ответ. — Тот черный, с молотком, как ударит… Ни одной живой косточки нет…
Опять наступило молчание. Затем женский голос прозвучал чисто и твердо:
— Первое условие — не падать духом. Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек. Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат.
Ответил тот, кто говорил вначале. Голос его прерывался. Очевидно, Белецкий („черный, с молотком“ — это, конечно, он) истязал его больше других.