Дом образцового содержания
Шрифт:
А Роза Марковна и на самом деле трубку снять не могла. В это время она стояла у Белого дома, опершись о парапет набережной Москвы-реки, наблюдая за тем, как стекаются туда со всей Москвы честные люди, постепенно образуя кольцо вокруг места, где был Верховный Совет депутатов или как там теперь это называлось, не важно. Важно, что чума голову подняла и «Цыть!» народу снова приказала, и ей вместе с народом, Розе Марковне Мирской, которая никогда не была чесеиром, а напротив, полагала, что изменники настоящие – те, кто Горбачева в Форосе изолировал и мятеж неправедный учинил, не сомневаясь, что все вокруг поднимут лапы и поприветствуют возвернувшуюся гнусь. Не будет такого, господа коммуняцкие выкормыши, хватит издеваться над
Монолог свой внутренний завершила и очнулась. Как сказала-то – великий русский народ? Развела руками, ну, конечно, великий, а какой еще-то? Самый великий и есть, русский, мол, наш, и мой вместе с ними.
Снова домой понеслась – чумового таксиста тормознула, до Патриарших, сказала. Тот три цены спросил – дала три. Домой вошла – сразу капусту резать, хорошо, был кочан. Тесто готовое, слоеное, тоже хорошо, что не из морозилки – раскатать только осталось. Все – быстро, как всегда. Эх, подумалось, Сарочку бы сейчас или Зинулю – мы б в четыре руки тут дали б, только ветер бы по кухне свистел. А, дьявол! Яйца кончились. Как же без яиц пироги-то? У Чапайкина наверняка не будет – тот скромно жить привык, без излишеств, а внучка его, Варюша, та вроде не готовит дома, той мать готовое приносит, Маша Чапайкина, которая Бероева теперь. К Люське Керенской стучаться бесполезно: спит или пьет. По-любому яйцами не разжиться.
Фиру Клеонскую набрала. Та в крик – делать что, Роза Марковна, куда бежать будем? Никуда, ответила, неси яйца скорей, а то опаздываю – горю, как швед под Полтавой. Тащи все, что есть, живы будем – отдам, не утаю.
Та с яйцами принеслась, помогать взялась – тут же вкрутую варить.
Поставили сразу два противня с пирогами. Потом нарезали, каждый в отдельную бумагу завернули, неостывшие еще. В термос – чай, горячий, сладкий. И снова к Белому дому пошла, обратно. Фира поохала, поохала за компанию, но Дом оставить не решилась, духу не хватило, храбрости. Спросила, а если в черной коже придут, с ордером – пускать?
– Не придут, Фирочка, – твердо ответила Роза Марковна. – Не будет такого больше на нашей земле, – и исчезла до утра.
Потом Митя позвонил, теперь уже тете Фире – бабулю потерял, мол. Та объяснила. Митька выматерился и бросил трубку. А Роза Марковна раздавала защитникам Белого дома пироги с капустой, приговаривая:
– Ешьте, родные, пробуйте. У вас Дом, и у нас Дом. У всех нас один Дом. Не пустим в наш Дом гадину. Кушайте…
Те откусывали, улыбались дурковатой старухе и благодарили. А Мирская была счастлива, она уже знала, что победа будет за ними, за нами, за всем ее народом, и потому черты лица ее соединились воедино, что случалось в жизни ее крайне редко. Теперь она была и Ахматова и Раневская одновременно, и для этого понадобилось именно то, что имело место здесь и сейчас: ее народ, ее пирог и скорая над общим врагом победа.
«Жалко, Сема не сможет увидеть, – подумала она, шарахаясь в сторону от грузовика со шпалами для баррикад. – Семе бы это все пришлось по душе. Он бы как складывать правильней, мог подсказать, с его-то опытом…»
– Лет-то сколько тебе, бабань? – высунул нечесаную голову из окна грузовика молодой веселый парень.
– Восемьдесят восемь, – не стала лукавить Мирская и, улыбнувшись, в свою очередь встречно поинтересовалась. – А что, не дашь?
– Да ты чего? – изумился тот. – Я думал… так, лет под шестьдесят с лишним, не больше. А ты вон чего… Да на тебе воду возить надо, бабань, а не революцию делать. Революция тебе – тьфу!
Оба смеялись туповатой шутке, но Роза Марковна на паренька не обижалась. Она думала о том, что совершенно не чувствует усталости, что к другому разу, если это продлится долее, чем ночь, нужно сменить уже
Так продолжалось и на второй, и на третий, завершающий, день противостояния. Только после этого, окончательно возвратясь от баррикад к себе в Трехпрудный, Мирская почувствовала небольшую усталость в ногах. Легкую и в ногах – более нигде. Потом ее отловил наконец Митька и вставил по первое число. Он орал, а ей было приятно, что орет и переживает. За Митькой прорезался Вилен, сумевший в конце концов дозвониться из Мюнхена, где снимал для немцев совместно с французами. Тоже разорался и тоже получилось радостно и тепло. И переговорив с одним и другим, она, совершенно уже счастливая, заснула, словно младенец: крепко, провально, с благостной улыбкой на губах и без дурных неумных снов.
А на следующее утро, рано, до восьми еще, в дверь позвонили. Там стоял растерянный Федька Керенский. Он был бледный, и у него слегка подрагивали руки.
– Феденька? – удивилась Роза Марковна. – Что случилось?
– Мама умерла, – ответил Федор Александрович. – Три дня, пока шабаш этот длился, телефон не брала. Я утром рано приехал сегодня, с поезда, в доме творчества все время это был, а она мертвая сидит, за столом. И тара пустая везде. Дня три сидит, думаю, не меньше, запах уже пошел. – Он поднял на нее глаза. – Делать-то что, Роза Марковна?
Хоронили Люську тихо, без лишних людей. Тем же днем вывезли в морг, все оформили, как надо, а еще через сутки опустили в яму в «Ракитках», на новом кооперативном кладбище по Калужскому направлению.
Из родных и близких был сам Федор Александрович, Роза Марковна и Федькин друг, тоже скульптор, Гриша Всесвятский – все. Поминки устроили в том же составе плюс Чапайкин, но не у Керенских, а у Мирских – у тех еще не выветрился покойницкий дух. Федька молча пил, Всесвятский составлял ему компанию, Глеб Иваныч понуро вспоминал про себя тот день, когда он впервые увидал понятую Люську на кухне у Мирских в день ареста Семена Львовича, в сороковом, и решил в результате, что воспоминание такое сюда не годится. Поднялся и сказал, что Людмила была Сашку, отцу Фединому, всегда верной подругой, но, к сожалению, пожили вот только недолго. И сел. А дальше говорила Роза Марковна. И про соседство многолетнее, и про сыновьи художественные таланты, и про Сашка самого, на войне погибшего, которого, кроме них с Чапайкиным, никто в глаза не видал.
Потом расходились.
– Ну и как тебе это, Глеб? – тихо спросила Чапайкина Мирская, неопределенно кивнув за окно. Оба прекрасно понимали, о чем идет речь.
– Да-а-а… – Глеб Иваныч так же неопределенно мазнул рукой, и Мирская действительно не поняла, что тот имел в виду. Но уточнять в такой ситуации не решилась.
Федька, совершенно напившись, безмолвным, правда, способом, до этого не собираясь оставаться в своей квартире на ночь из-за тяжелой трупной атмосферы, поцеловал соседку в щеку и прямым ходом, пересекши лестничную площадку, уперся в собственную дверь. Потом полез за ключами.
– Феденька, – решилась напомнить ему Мирская его же прежний план – так ведь… – но не успела закончить фразу. Керенский и Всесвятский уже ввалились в квартиру и захлопнули за собой дверь. Перед тем как захлопнуть, Федор Александрович успел лишь неопределенно, как и Чапайкин, взмахнуть рукой и пробормотать нетвердым языком:
– Да-а-а…
А еще через пару недель скульптор Керенский перебрался в квартиру в Трехпрудном совсем, оставив мастерскую только для работы. Но пока он еще не заехал окончательно, Митька успел все же заскочить туда с новой телкой, подняться на второй уровень и отодрать ее по-всякому, как и положено серьезному бойцу из кунцевской ОПГ. Ключи он, зная, что дядя Федя вернулся совсем, решил все ж не отдавать, а придержать у себя – так, на всякий случай.