Дом образцового содержания
Шрифт:
– Ринатиком одного, – ответила Гелька, – и Петрушкой второго. Обои Хабибуллины, по отцу, близнячики.
– Керенские будут! – твердым голосом распорядился скульптор. – Теперь все Керенские будем: и ты, и я, и обои пацаны, и Сара. И жить будем здесь, и больше нигде, ясно?
– Ясно, – улыбнулась Гелька, – ясно, пап. Все мне ясно. И еще ясно, что тебе в постель надо сейчас, а то ты от всего этого снова ночью пойдешь летчика Дедушкина из лука сшибать.
– И пойду! – довольно согласился Керенский. – И сшибу урода, чтоб не летал, где не надо, и в Городищах, козлина, не маячил бронзовым истуканом в ботинках. Ясно?
– Ну конечно, – окончательно успокоилась Гелька, догадавшись, что кризис миновал и очередная горячка не грозит. – Пойдем уже помаленьку.
– Папа, –
– Да, – быстро поправилась она, – па-па!
Потом он долго еще не мог успокоиться.
Сердце колошматило, словно разрубилось на две неравные половины, и каждая из них билась о другую, стараясь перестучать ее своим упругим боем. Керенский как можно крепче прижал ладонь к груди, пытаясь давлением руки притормозить состязание неравных половинок и тем самым успокоить обеих. Получалось, однако, не очень. Половинки продолжали барабанить одна по другой, причем левая долбила сильнее правой и смещала вторую в направлении от себя. Вместе с половинкой перемещалась и боль. Сначала она отъехала вместе со слабым полусердцем, затем остановилась, будто задумалась на миг в ожидании решающего забега на короткую дистанцию, – оставалось только вынуть стартовый пистолет и нажать на спусковой крючок. Федор Александрович чувствовал… Нет, он точно знал, что как только выстрел будет произведен, ничто уже не остановит победного болевого броска, но теперь боль захватит не одну только сторону грудины, а распространится и на всю грудь и уйдет еще выше ее, к голове, минуя каким-то хитрым образом шею и гортань. И поэтому он сжался и замер, боясь нарушить паузу, которой так боялся.
Но паузу нарушил не он. Ее нарушил другой человек. И не человек даже – каменный гость. И даже не каменный – из чистой бронзы. И не из очень чистой – из успевшей уже позеленеть. Шаги гостя напоминали шаги того самого, каменного, но Керенский определенно знал, что бронза не сотрясает воздух так, как камень. Долгие годы он работал и с тем и с другим материалом, всегда предпочитая им третий – алюминий. Из алюминия был построен самолет летчика Бабушкина, который сам, в отличие от самолета, был изваян из натуральной бронзы. И за это Федька летчика не любил, хотя сам же и отлил, ненавидя того, как класс. Другие ваяли Пушкиных – в центре жизни, на скамейке, легких, смешных, откинувших кудри назад, легкомысленно свесивших руку со скамьи. Другие подбирали Достоевским и Гоголям выражение задумчивых лиц, вылавливали единственно верное положение длинных чувственных пальцев, размещали по низу постаментов многочисленных героев вечности, запечатленной в камне или бронзе. Но все они были в стороне от Федькиного таланта, далеко от керенских Городищ, высоко над низким Фединым пролетом на бабушкинском самолете. Поэтому и болело. Оттого и саднило в груди, просясь к голове…
Тем временем шаги становились все звучней, а сам гость приближался, очерчиваясь все явственней и зримей. И тогда Федька догадался, что не половинки это беснуются в груди, а стучат о паркет гостевы шаги, сотрясая Дом в Трехпрудном. И от этого ему стало легче. Боль отпустила, размякла и оттекла куда-то вбок, размазываясь до терпимых ощущений.
– Ну, что, отец? – спросил его бронзовый летчик (а это был он, и никто другой). – Как ваять теперь будем, после всего, что ты тут натворил?
– А почему – отец? – слабо выдавил из себя Керенский, пытаясь развернуться к гостю лицом. – Я вам не Бабушкин, я Керенский. Федор Александрович. А вы, если не ошибаюсь, Михаил Сергеевич, как Горбачев. Слыхали?
– Мне это по херу, отец, – ответил Бабушкин. – Я полярник был, а не замполит по перестройке. А ты мне даже унты не надел, как положено, ботиночками обошелся, обормот. Если б не отец был – убил бы. Слово полярника.
– Так вы сын мне, получается? – удивился Федька, ничуть не обидевшись на такое негостевое поведение героя Советского Союза. – Стало быть, теперь я двойной отец: сын – Бабушкин от матери-Родины и дочь – Хабибуллина от Сары Петровны Чепик?
– Наконец-то, – осклабился Бабушкин, – дошло наконец. Понял
– Почему – урод? – не понял Керенский. – Я ведь не обзывался, сынок?
– Ты думал так, – покачал головой новоявленный отрок, – всю жизнь в голове держал и копил на меня. А теперь время пришло по счетам платить.
Федору Александровичу вновь стало страшно.
– Погоди, сынок, – он протянул руку в сторону летчика, но наткнулся не на живое тепло, а на холодный, светящийся зеленоватым металл. – С одной стороны, ты, может, и прав, – с той, что левей правой. – В этот миг он почувствовал, как ускользнувшая боль снова стягивается к центру грудины и уже гораздо быстрей, нежели скорость прошлого отката. И тогда он заспешил договорить: – А с другой – с той, что правей левой, не совсем. Я ж сирота, если так разобраться, отца вообще не знал, а мать – так… И не мать вроде как, а… а ехидна, – вспомнил он откуда-то прилепившуюся фразу.
– Ты говнюк, а не сирота, – не согласился сын-полярник, – вот Ангелина твоя, сестра моя по отцу, та, можно сказать, сирота. Безотцовщина, знаешь, тоже почти как сиротство, ничем не лучше, чем мать-ехидна.
В этот момент Федор Александрович отчетливо почувствовал, что устал. Что сбоку где-то прорвалась дырка, протерлась даже, а не лопнула, от носки непосильной жизни. И через дырку ту утекают последние силы вместе с нарастанием боли в груди. А она становилась все нестерпимей и острей, врезаясь теперь в грудину так уже, что прежние полусердечные стуки показались отцу двоих детей безобидным актом прощения самых смертных и самых неисправимых грехов. Судя по всему, Бабушкин приметил острым взглядом зачавшуюся муку полярного летчика и решил все же помочь.
– Держись, отец, – пробасил он. – Теперь уже недолго. – С этими словами он опустил бронзовую ладонь, затянутую в полярную рукавицу, и приложил ее к груди скульптора. – Так нормально? – участливо спросил он отца.
– Да-а-а… – прохрипел в ответ Федька, – нормально, если не особо жать.
– А так? – осведомился летчик и ухмыльнулся.
– Больно… – едва прохрипел Керенский, – бо-о-ольно-о-о-о…
– Значит, курс верный, – удовлетворенно отметил Бабушкин и подвел итог низкого полета над ледяной пустыней: – Все, идем на снижение…
…Сначала было темно, потому что полярная ночь, раскинувшаяся вокруг, по всей Фединой спальне, так никуда и не исчезла… Потом стало еще темней – наверное, это было из-за того, что Бабушкин взял штурвал не на себя, а вдавил совсем в другом направлении – от себя, добавив оборотов моторам, но и устремив воздушную птицу вниз, к ледяной черной воде. Она и обдала Федора Александровича черным полярным холодом. Сначала остывать стали ноги, и он попытался позвать на помощь. Рядом высился бронзовым истуканом Бабушкин-сын, но помощи не было: ни от него, ни от кого-либо еще.
– Все! – выговорил полярный герой. – Падаем! Приехали!!!
Но вместо удара о землю, о серый лед и о черную воду они врезались в снег, в белейший, мягчайший снег, который сначала согрел их, затем окончательно высветил все вокруг белой краской, без черных промоин и грязной наледи поверх нежной снежной плоти, а уж затем засиял в полную снеговую силу – так, как только он один на свете умел радоваться и сиять истинно белым цветом, невыразимо ярким и единственно возможным…
Размышляя о том, как перевести отсортированную собственность из виртуального пространства в реальное владение, Стефан не мог основательно не продумать в таком серьезном деле роль для главного исполнителя – Митьки, второго по очереди наследника на достояние семьи Мирских и своего же любимца. Что касалось суждений насчет самой очередности вступления в права наследования, то здесь Стефан вполне искренне не видел препонов морального даже порядка: чуть раньше, чуть позже – так и так Митя становится обладателем коллекции картин на совершенно законном к тому основании. И это расслабляло мышцы тела, оттирая в сторону слабое сомнение в задуманном и заставляя голову сосредоточиться лишь на соображениях организационного порядка изъятия.