Дом родной
Шрифт:
— …Безвозвратные потери, — пишут стыдливо в донесениях…
— Это об убитых так… — вставил задумчиво Зуев.
— …А кто вернет старинные соборы, росписи Рублева, рукописи? Дворцы Петергофа и Пушкина? Мебель и утварь Ясной Поляны?.. И парки Михайловского, Спасского-Лутовинова?.. Э-э-э, да что там…
Они замолчали. Лишь звонко шелестели шины на отличном немецком шоссе.
— Вот еду принимать картины, спасенные нашими людьми.
— Исторические ценности?
И Зуев вдруг вспомнил свои черепки, ядра, трубки и сундучок. Сберегла ли их мать в оккупации?..
— Ценности. Им и цены-то нет. Понимаете — нет! — продолжал гневно сосед. — Это бесценно, как воздух, вода, звезды… В отместку фашизму спасли вот гениального немца Дюрера, сбережем от варваров фламандские полотна, гений голландцев.
«Эге, браток, гладко говоришь, — Зуев пригнулся к рулю. — Но все же наш полковник Корж хлестче сказанул бы… и покороче. А в общем правильно, все мы так думаем: полковник — по-солдатски, начфин — по-профессорски!»
Они замолчали. Каждый размышлял о чем-то своем; горьком и несбыточном… а может быть, и сладком, но безвозвратном.
Майор вздохнул, потянулся и достал из огромной кожаной папки-портфеля большую книгу в сафьяновом переплете. Зуева вначале привлекла кожаная папка с тисненой на ней каравеллой. «…Тоже… трофейщик, видать». Он скосил глаза на пассажира.
Но «трофейщик» не заметил неприязненного взгляда. Положив огромную книгу себе на колени, он откинулся на спинку сиденья и стал листать ее. Книга оказалась роскошно изданным собранием репродукций. Он медленно переворачивал страницы альбома и, не отрываясь, как-то по-особенному рассматривал репродукции, словно гладил их глазами. Зуев замедлил ход машины и изредка бросал косые взгляды на страницы альбома. Живопись удивительной яркости и красоты мелькала перед глазами. Интендант то подымал, то опускал свою тяжелую ношу, а затем, перестав листать, долго не отрывал рыжих, широко открытых глаз от одной из репродукций. Машина ритмично покачивалась на огромных клетках автострады, и казалось: он баюкал тяжелую книгу, как мать баюкает любимое дитя.
Зуев тоже откинулся на сиденье и, вытянув шею, взглянул через плечо пассажира на картину, так привлекшую внимание майора. Там изображена была мадонна с младенцем Иисусом на руках. На повороте Зуев еще раз посмотрел на соседа. И когда тот наконец оторвал взгляд от репродукции, Зуева поразили глаза начфина: они сузились, потеплели, стали темно-каштановыми от подернувшей их влаги; нежность и скорбь как бы слились в его взгляде.
Стемнело. Зуев сбавил ход, включил фары. Замерцало зеленое освещение приборов. Лицо путника резко постарело. Майор давно уже захлопнул книгу и перебросил ее через плечо на заднее сиденье. Дальше он всю дорогу молчал, низко опустив голову. Пустая кожа подбородка нависла на целлулоидный подворотничок, майор, казалось, задремал. Около полуночи замерцали отдаленные огни города. Они теплились, падая вниз, сбегая наискось, скупо обозначая пунктирами разбросанные по холмам улицы и магистрали.
Расставаясь возле городской комендатуры, майор вяло пожал руку хозяину машины:
— Да, кстати… Будете в Москве, премилости прошу. — И, попросив зажечь в кузове свет, вырвал из большого блокнота листок с печатным титулом вверху.
Уже когда спутник ушел, Зуев прочел с изумлением:
«Член-корреспондент Академии художеств СССР, профессор Башкирцев Евгений Николаевич. Москва, Б. Калужская, д. 16, кв. 119, телефон…»
На следующий день, поколесив по холмам Дрездена, капитан Зуев взял курс на юг. И уже к вечеру, когда «зумаш» пересекала границу Чехословакии, он вдруг обнаружил на заднем сиденье машины толстый альбом в сафьяновом переплете. Он с удивлением подумал. «Откуда взялся у меня этот трофей? Ах, да, профессор…» — вспомнил он. Это была «История искусств в иллюстрациях» — сборник красочных репродукций с картин, преимущественно Дрезденской галереи. Зуев быстро нашел ту самую картину, на которую так долго и внимательно смотрел его вчерашний пассажир. Их было несколько, мадонн, — мало похожих на святых, а просто молодых матерей с младенцами разных возрастов. Особенно
Но при взгляде на творение Рафаэля Зуев впервые почувствовал еще одно, как будто совсем незаметное, страшное последствие войны для народа, нации, человечества: «…Это незачатые сыновья…»
Все это, прошедшее перед мысленным взором, показалось ему тогда неизмеримо страшнее, чем взорванный завод или разбомбленная улица.
К вечеру Зуев пересек границу Чехословакии. Горы Судет — красивые, но чужие — розовели закатом. Он увидел радушный народ. Этот народ был все еще празднично восторжен. Казалось, тут всюду устраивались торжества специально в честь приезда нашего путешественника.
В Хебе он заехал к местным властям. Надо было пополнить запас бензина. Во дворе Народного Выбора стояли еще две машины. Их заправляли.
— Долгонько что-то они празднуют чужую победу, — резанул раненый танкист, нимало не стесняясь толстого председателя Народного Выбора. Тот вежливо оглянулся и, видимо, не поняв русских слов или русской прямоты, пригласил офицеров к себе в кабинет. Там он разлил по крохотным, чудесного гранения хрустальным наперсткам нечто спиртное. — Ну, если такими дозами праздновать — тогда можно, — засмеялся Зуев, пытаясь сгладить бестактность танкиста. — А работать когда же все-таки?!
Толстый чех радушно и вежливо улыбнулся, сияя как кнедлик в масле.
Но на следующее утро Зуев убедился, что и он и танкист — оба были неправы. Удивительными техниками оказались чехи. По инициативе толстяка — головы Народного Выбора — машина капитана была отправлена в мастерские. Там с рассвета четверо чехов и один судетский немец колдовали над ней и к полудню довели до высшей степени лоска.
Мастера от денег отказались. Плату махоркой приняли и долго кашляли после самокрутки, которой угостил их напоследок бравый капитан. Они все смотрели ему вслед слезившимися глазами и мотали головами, словно их кусали комары.
Побывав мимоходом в Праге, Зуев взял обратный курс на север. С каким-то особым, чисто крестьянским любопытством пограничник-словак в Децине расспрашивал его о значении отдельных русских слов, безбожно перевирая ударения. Многократно пожимая руку, он говорил на прощанье: «Здравствуйте! Пожалюста… Здравствуйте!»
Вернувшись к Берлину, Зуев через Зееловские высоты взял курс на Кюстрин, Лодзь, Варшаву.
Во Франкфурте-на-Одере длинная кишка теплушек замерла на пятом или шестом пути. Немецкие военнопленные убирались восвояси. Капитан подогнал машину к путям и остановился, выбирая место, где можно было бы перейти к перрону по временному настилу. Здоровые парни, краснощекие, все в ватниках русского происхождения, резко выделялись в толпе гражданских немцев, сновавших по перрону. Приглядываясь к тем и другим, Зуев отметил одну черту: почти у всех бывших военнопленных не было виноватых, бегающих глаз. Они смотрели прямо и открыто, словно познали что-то новое, недоступное еще в те дни германскому народу, потерпевшему катастрофу и начинавшему глубоко сознавать свою трагедию. А эти уже прошли горнило искупления. Но он заметил и другое, что объединяло всех: все ели, жевали на ходу, и одинаково жадно. Подошедший к нему капитан с черными кантами и молотками инженера на погонах («из офицерского патруля», — догадался Зуев), как бывает часто с вояками, особенно в чужой стране, быстро познакомился с земляком. Узнав, что Зуев едет домой, порылся в объемистом бумажнике, достал письмо в шикарном немецком продолговатом конверте.