Домзак
Шрифт:
"Милый мой Байрон! Написал эти три слова - и умилился сердечно. В этой сентиментальности и есть моя правда: ведь я всегда считал тебя скорее своим сыном, чем внуком. И чем больше тебе доставалось от жизни, тем острее я это чувствовал. А когда от той же жизни доставалось мне, всякий раз при этом вспоминал о тебе, жалея, что нет тебя рядом, потому что только с тобой и мог бы я поговорить о превратностях судьбы, не с бабами ж!
Первой моей мыслью было изложить в этом письме всю свою судьбу, но потом я подумал, что и времени это займет Бог весть сколько да и малоинтересно будет. Однако сейчас мне ничего не остается, как только вспоминать и строить предположения (чуть не написал - пророчествовать).
Я горжусь тем, что не продал своего отца Григория Ивановича Тавлинского, которого ретивые революционеры решили было пустить в расход как буржуя, то есть владельца единственного на всю округу книжного магазина (приносившего, надо сказать, совсем небольшой доход). При магазине была маленькая читальня, где подавали самовар и собирались местные интеллигенты и несколько грамотных фабричных. Они-то и составили после Октября первое уездное правительство. Об этом я и напомнил судьям, а
Горжусь я также и тем, что уберег Алину Дмитриевну, твою бабушку, от большущих неприятностей, а может, и от невзгод, которые свалились на ее семью. Горжусь, но даже сейчас - втайне, поскольку она мне этого никогда не могла простить. А я не мог почему-то открыть ей, чего мне стоило при живой жене привести в дом молоденькую девушку, которую я называл при посторонних то домработницей, то сиделкой, пока не померла моя первая жена. Я же служил в НКВД и взял на себя заботу о дочери репрессированных, вообрази-ка, ты же читал об истории того времени. Она, может, и понимала, чем мне это грозило, но не могла простить, что все произошло так прозаично. А может, считала, что я воспользовался ее безвыходным положением и завладел ею? Наверное, так оно и было, но прежнего вернуть уж было нельзя, и она вышла за меня и родила двойню. То же, что случилось между нами впервые, как между мужем и женой, я бы не спешил называть насилием. В доме еще не выветрился запах лекарств, напоминавший о моей несчастной первой супруге, а мы уже сидели вдвоем за столом, я и она, и пили крымский мускат, с великим трудом раздобытый мною как раз к такому случаю. Она выпила две рюмки, но даже тени румянца не появилось на ее застывшем бледном лице. За столом мы не проронили ни слова. И так же без слов отправились в супружескую спальню. Сейчас я могу признаться, что, пропуская ее вперед, я мысленно чертыхался, предвидя тоскливый обряд дефлорации живого трупа. Но вышло иначе. Она и пальцем не шевельнула, чтобы раздеться, поэтому всю эту процедуру пришлось проделать мне, радуясь втайне, что по неопытности своей она тем самым раззадоривала не только меня, но и себя. До последнего своего вздоха буду помнить ее белое тело, по сравнению с которым накрахамаленные простыни казались черными. Раскаленное белое тело. Она искусала губы в кровь, но все же не выдержала и сорвалась на крик, требуя от меня еще и еще большего - быть может, того большего, которое ввергает любовников в священное безумие, стирающее между ними - в припадке высокого безумия - все прошлое, все, что разъединяет их... Я этого не могу забыть, потому что время от времени у нас еще случались такие ночи.
Рассказывая тебе о расстреле в Домзаке, я, наверное, умолчал об одном штришке. А штришок вышел густой: я лично застрелил двоих заключенных, потому что мы спешили покончить с делом до света. Один из них сказал мне то, что, вероятно, говорят своим палачам все жертвы: "Бог тебя покарает".
Если посмотреть на внешнюю сторону моей жизни, которая видна была всем людям, то никакой Бог меня не покарал, напротив, наградил меня долгой жизнью и крепким здоровьем, богатством и властью.
Но я-то догадывался, и с годами догадка моя превратилась в уверенность, что Божья награда оборотной своей стороной является и карой за мои дела, счастье, что об этом знали только я и Он.
Бог или дьявол - а может, какое-нибудь древне-среднее Оно - покарали меня сыновьями. Мне даже сейчас трудно говорить об этом (поэтому ты все ж встреться с Иваном и задай ему прямой вопрос), но однажды случилось так, что твой отец, уже женатый на Майе, в помутнении рассудка изнасиловал и задушил пятнадцатилетнюю девочку Д. В тот день мы принимали гостей - тогда мы часто устраивали вечеринки. Совершив злодеяние, Григорий упал в корчах, с пеной на губах - с ним случился очередной припадок эпилепсии. Спохватившиеся Нила и Иван обнаружили в комнате наверху два тела и тихонько позвали нас - меня, Алину и Майю. Внизу шумели гости, и мы, конечно, не хотели привлекать их внимания. Мы с Майей спустились вниз, чтобы дождаться, когда гости разойдутся. Это были ужасные для нас часы. Мы поднимали рюмки с гостями, чем-то даже закусывали и поддерживали нестройный разговор, не подавая и виду нетерпения или раздражения. Когда же последние гости разошлись, мы бросились наверх. Григорий уже пришел в себя. Он плакал, бился в истерике, а то затихал и тупо смотрел на мертвое тело. Майя вдруг предложила зашить тело в мешок и утопить в реке. Никому, как помню, мысль эта поначалу не показалась дикой: тогда мы все словно вдруг одичали и были готовы на все. Будто какое-то воспаление разом поразило наши души и умы, и, помню, даже самый вид чайного стакана на подоконнике, колыхание занавесок, гудок парохода, донесшийся с реки, - все казалось верхом нелепости и дикости. Первой взяла себя в руки Алина Дмитриевна. Она сказала, что избавляться от тела нельзя, потому что таким образом мы окажемся повязаны страшной тайной, ужас которой превышает силы отдельного человека и рано или поздно разрушит семью. Кто-нибудь однажды да не выдержит - так я понял ее слова. И вот тут вступила Майя. Не глядя на мужа, она сказала, что если дело вскроется, судьба ее будет сломана навсегда, а Григория посадят, не позволив закончить институт. Вдобавок она сообщила, что ждет ребенка. И все только потому, что больной эпилепсией муж под влиянием вина набросился на эту девочку, при этом, возможно, даже не сознавая, что делает. Григорий сказал, что он помнит, как они поднимались наверх, остальное же начисто выпало из памяти - так бывает у эпилептиков. "Бедный мальчик, - сказала Алина.
–
Я вышел к домашним и объявил о поступке Ивана как о деле решенном. Все заплакали, это я помню. Но вот чего я никогда не забуду, так это всеобщего молчания. Никто не воспротивился решению Ивана и моему слову. Скисшего вконец Гришу отвели вниз и уложили спать, а я позвонил в милицию. Суд был закрытым, Иван сознался во всем, прибавив, что совершил это в помрачении рассудка. Экспертиза была скорой, да и какая тогда была экспертиза, да еще в Шатове. Ивана приговорили к пятнадцати годам строгой изоляции с принудительным лечением.
Сейчас я думаю, что тот случай изменил всех нас. И хотя никто и не говорил в открытую, все винили в случившемся меня. Алина Дмитриевна - уж точно. Однажды она даже назвала меня Авраамом, заклавшим своего сына, но Араамом, ставившим Бога ни во что. Григорий сломался, хотя процесс его вырождения и растянулся на годы. Майя и Алина считали Ивана героем, и, когда он вернулся из тюрьмы, плакали, и просили у него прощения. Наверное, Алина и на том свете не может мне простить того, что я не попросил прощения у несчастного сына. А я видел перед собой другого Ивана, нового, ничуть не похожего на прежнего, человека, пережившего и, может, изжившего свой подвиг, и не знал, зачем мне просить прощения у этого нового человека. Я помог ему устроиться в новой жизни, назначил пенсию из своих денег, помог избавиться от пристрастия к лекарствам, которыми его пичкали в психушке, но вернуть Ивана прежнего я был не в силах.
Мы и прежде (когда ты ребенком был) с тобой ездили в Домзак помнишь?
– на рыбалку или просто побродить по двору. А после того как вернулся Иван, я непостижимым каким-то образом просто поселился в Домзаке. Бывал там часто, встречался там же с женщиной, видел - почти каждую ночь Домзак во сне. То опустевший, как в первые дни после ликвидации тюрьмы, то многолюдный, но этими людьми были не новые жильцы, а зеки, которых мы в ту ночь расстреляли... Я и строительство нового дома затеял, чтобы забыться, чтобы забыть Домзак. Не получилось. Нигде в России не было мне пристанища более реального, чем Домзак, да и вся Россия казалась бескрайним Домзаком (мысль, впрочем, не моя и не новая). Возникла однажды даже дикая мысль застрелиться в Домзаке, чтобы покончить с ним навсегда. Заползти в какой-нибудь темный, засранный уголок - и пулю в висок. Но спохватился: уж больно дешевым театром отдает.
А несколько лет назад я случайно узнал (мэр рассказал), что стоять Домзаку осталось недолго. Как-то летом по заказу пароходства водолазы обследовали дно реки и основание острова и доложили, что за многие века вода подточила камень и уже добралась до рыхлых пород, что рано или поздно приведет к обрушению острова, а с ним и кошмарного этого Китежа - Домзака. В расчеты эти я не вникал, но тогда же подсунул мэру идею насчет переселения жильцов Домзака в муниципальные дома. Ради этого моя компания даже увеличила вложения в строительство городского жилья. Так что на сегодня там остались две или три семьи, да и те сидят на чемоданах. А может, и выехали. Мне же важно, чтобы обязательно съехала оттуда Надя Зверева (Звонарева) - та женщина, с которой я когда-то имел близость. Погибший старший сын ее Михаил был мужем Оливии, а младшего, Виктора, я пристроил шофером к Майе. Осталось пристроить Надежду. На всякий случай я купил на ее имя выморочный дом на Садовой, привел его в божеский вид. Все документы хранятся у нотариуса Коли Павука (сына нашего главного юрисконсульта). Позаботься об этом - это посмертная и последняя моя просьба к тебе.
Невзирая ни на что, я надеюсь на твое выздоровление, и ты - крепись, Байрон. Потому что после смерти Гриши и превращения Ивана ты остался для меня тем человеком, благодаря существованию которого я и Богу скажу, что я был не одинок.
Прощай.
А.Г.Т."
Глаза слипались. Байрон аккуратно сложил письмо деда и спрятал в карман. Но в конверте еще было множество фотографий. Он высыпал их на диван. Домзак. Со стороны одного берега. С другого берега. Ворота. Сторожевые вышки на каждом углу. Пустынный двор. Ряды однообразных дверей. Церковь без купола. И снова - стены с колючей проволокой. Много, слишком много колючей проволоки. И никаких признаков, что здесь когда-то служили солдаты и томились заключенные. Видимо, снимки сделаны уже после того, как Хрущев распорядился закрыть Домзак. Заключенных кого выпустили, кого перевели в другие лагеря. Персонал привел здания, сооружения и территорию в порядок и оставил Домзак. Дед привел фотографа и вот всю жизнь хранил эти снимки, как другие хранят фотки детей и жены...