Дон Кихот. Часть 1
Шрифт:
– Господи помилуй! – закричал Дон-Кихот. – Сколько глупостей нанизал ты одну на другую, Санчо! и какая связь между предметом нашего разговора и твоими пословицами? Заклинаю тебя твоею жизнью, Санчо, замолчи ты раз навсегда и лучше занимайся с этих пор разговором со своим ослом, не вмешиваясь в то, что тебя не касается. Вбей себе хорошенько в голову при помощи твоих пяти чувств, что все, что я делал, делаю и буду делать, находится в согласии с истинным разумом и вполне соответствует рыцарским законам, которые я знаю лучше, чем все рыцари, делавшие когда-либо в мире из них свое призвание.
– Но, господин мой, – возразил Санчо, – разве хорошо то рыцарское правило, из-за которого мы шатаемся, точно отчаянные, без пути, без дороги по этим горам, отыскивая этого сумасшедшего, которому, когда мы его найдем, может быть, придет охота докончить то, что он уже начал, только не историю свою, а голову вашей милости и мои ребра, то есть в конец доломать их на этот раз.
– Замолчи ты, Санчо, повторяю я тебе, – проговорил Дон-Кихот, – ты должен знать, что в эти пустынные места ведет меня не одно только желание встретить этого сумасшедшего,
– А этот подвиг – очень опасен? – спросил Санчо.
– Нет, – отвечал рыцарь Печального образа, – хотя жребий может выпасть и так, что меня постигнет неудача; но все зависит от твоего старания.
– От моего старания? – спросил Санчо.
– Да, – ответил Дон-Кихот, – потому что, чем скорее возвратишься ты оттуда, куда я тебя хочу послать, тем скорее кончится мое испытание и тем скорее начнется моя слава. Но несправедливо с моей стороны держать тебя в недоумении, в незнании той цели, к которой клонятся моя речь, и потому ты должен знать, Санчо, что славный Амадис Гальский был одним из самых совершенных странствующих рыцарей; что говорю я, один из самых совершенных! один, единственный, первый, господин тех рыцарей, существовавших во времена его на свете. Меня сердят те, которые уверяют, будто бы Дон-Белианис равнялся ему в чем-либо – клянусь, они заблуждаются! С другой стороны, говорю я, когда художник хочет усовершенствоваться в своем искусстве, то он старается подражать оригиналам лучших известных ему художников; это правило применимо ко всем искусствам и занятиям, составляющим славу государств. Так должен поступать и поступает и тот, кто желает получить известность благоразумного и терпеливого человека: он подражает Улиссу, в лице и испытаниях которого Гомер нарисовал как живой образец терпения и благоразумия, равно как в лице Энея Виргилий изображал нам мужество почтительного сына и искусство мудрого полководца; при этом оба они представили своих героев не такими, какими они были в действительности, но такими, какими они должны бы были быть, чтобы тем побудить людей стремиться к достижению таких законченных образцов добродетелей. Точно также и Амадис был полярною звездою и солнцем храбрых и влюбленных рыцарей, и ему-то должны подражать все мы, вступившие под знамена любви и рыцарства. На этом основании, Санчо, я полагаю, что тот странствующий рыцарь, который лучше всего будет подражать ему, более всего приблизится и к рыцарскому совершенству. Но одно из дел, в которых рыцарь самым блестящим образом проявил свой ум, свое мужество, свою твердость, свое терпение и свою любовь, он совершил тогда, когда, вследствие пренебрежения, оказанного ему его дамой Орианой, он удалился совершить покаяние на утес Бедный, переменив свое имя на ими Мрачного Красавца – имя, без сомнения, многозначительное и, как нельзя лучше, соответствовавшее той жизни, которой он себя добровольно подверг. Так как мне ему в этом подражать легче, чем поражать великанов, обезглавливать драконов, убивать вампиров, разбивать армии, потоплять флоты и разрушать очарования, и так как, кроме того, эти места удивительно удобны для исполнения таких намерений, то я и не хочу упускать случая, с такою предупредительностью предлагающего мне кончик своих волос. – Что же, в конце концов, ваша милость намереваетесь делать в этом уединенном месте? – спросил Санчо.
– Разве я тебе уже не говорил, – ответил Дон Кихот, – что я хочу подражать Амадису, изображая здесь отчаявшегося, обезумевшего и разъяренного, и подражая в то же время и мужественному Дон-Роланду, когда он на деревьях, окружавших один ручей, нашел признаки того, что Анжелика прекрасная пала в объятиях Медора. Это причинило ему такое сильное горе, что он совсем обезумел и начал вырывать с корнем деревья, мутить воду в светлых ручейках, убивать пастухов, опустошать стада, поджигать хижины, разрушать дома, таскать свою кобылу и проделывать тысячи других безумств, достойных вечной славы. По правде сказать, я не думаю точь-в-точь подражать Роланду, или Орланду, или Ротоланду (у него было сразу три имени) во всех безумствах, которые он сделал, сказал или подумал, – но все-таки попытаюсь воспроизвести, как могу, те из них, которые мне покажутся наиболее существенными. Может быть даже я удовлетворюсь простым подражанием Амадису, который, не совершая таких дорогих безумств, только своею печалью и слезами приобрел больше славы, чем кто-либо другой.
– Я думаю, – сказал Санчо, – что рыцари, поступавшие таким образом, были к этому чем-нибудь вызваны и имели свои причины проделывать все эти глупости и покаяния; ну, а вам-то, господин мой, какой смысл сходить с ума? Какая дама нас отвергла и что за признаки отыскали вы, которые могли бы заставить вас думать, что госпожа Дульцинея Тобозская позволила себе баловаться с каким-нибудь мавром или христианином?
– В том-то и сущность и преимущество моего предприятия, – ответил Дон-Кихот. – Когда странствующий рыцарь сходит с ума, имея причины для этого, – тут еще нет ничего удивительного; похвально потерять рассудок без всякого повода и заставить сказать свою даму: если он делает такие вещи хладнокровно, то что он наделает сгоряча? Кроме того, разве не может для меня служить достаточным предлогом долгая разлука с моей обожаемой дамой Дульцинеей Тобозской, потому что ты сам знаешь, как сказал этот пастух Амброзио, что отсутствующий испытывает все муки, которых он страшится. Поэтому, друг Санчо, не теряй напрасно времени, пытаясь отклонить меня от такого редкого, счастливого и неслыханного подражания. Безумен я теперь, и безумен я должен быть до тех пор, пока ты не вернешься с ответом на письмо, которое я предполагаю тебе поручить отнести моей даме Дульцинее. Если это будет такой ответ, какого заслуживает моя преданность, то немедленно же прекратятся мое
Санчо ответил ему на это:
– Ей Богу, господин рыцарь Печального образа, я не могу терпеливо выносить некоторых вещей, которые говорит ваша милость. Они могут заставить меня предположить, что все ваши рассказы о рыцарских приключениях, о завоевании королевств и империй, о раздавании островов и о других милостях и щедротах по примеру странствующих рыцарей, все это – вздор и ложь и пустые бредни; потому что, если бы кто-нибудь услыхал, как ваша милость называете цирюльничий таз шлемом Мамбрина и вот уже четыре дня упорствуете в этом заблуждении, то, как вы полагаете, не подумал ли бы тот человек, что у того, кто говорит и утверждает нечто подобное, мозги не совсем в порядке? Цирюльничий таз у меня в сумке, совсем изогнутый, и я повезу его исправить домой и буду брить с ним бороду, если только Господь не лишит меня своей милости и снова приведет когда-нибудь увидеться с моей женой и детьми.
– Знаешь ли ты, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – клянусь тебе Богом, которого ты только что призывал, что ни у одного оруженосца в свете не было такого ограниченного разума, как у тебя. Возможно ли, чтобы за все время, которое ты находиться в моем обществе, ты не мог заметить, что все дела странствующих рыцарей похожи на бредни, нелепости и безумства и что все они устраиваются навыворот? Но это не потому, что это так и есть в действительности, а потому, что среди нас беспрестанно действует толпа волшебников, которые изменяют, превращают все по своей воле, смотря по тому, хотят ли они нам покровительствовать или – погубить нас. Вот почему тот предмет, который тебе кажется цирюльничьим тазом, мне кажется шлемом Мамбрина, а другому покажется еще чем-нибудь. И, по истине, это редкая заботливость покровительствующего мне волшебника – устроить так, чтобы весь мир принимал за цирюльничий таз то, что в действительности есть шлем Мамбрина, потому что, если бы знали о драгоценности этого предмета, все стали бы преследовать меня, чтобы отнять его; но теперь видят, что это ничто иное, как цирюльничий таз, а потому и не стараются добыть его, как это доказал тот, который пробовал его разбить и оставил на земле, потому что, знай он, что это такое, он не оставил бы его, – будь в том уверен. Береги же его теперь у себя, друг, пока мне нет надобности в нем; потому что мне следует снять с себя и все это вооружение и остаться голым, каким я вышел из чрева матери, если только я желаю подражать в своем покаянии больше Роланду, чем Амадису.
Беседуя таким образом, они прибыли к подошве высокой горы, одиноко возвышавшейся в виде остроконечной скалы среди других окружавших ее гор. У подошвы этой горы протекал светлый ручей, а вокруг простирался мягкий зеленый луг, радуя останавливавшийся на нем взор. Множество раскиданных там и сям деревьев и обилие полевых цветов еще более украшали этот очаровательный уголок. Его-то и выбрал рыцарь Печального образа местом своего покаяния; только что, увидав его, он громко закричал, как будто уже потеряв рассудок:
– Вот место, о небо, избранное мною для оплакивания несчастия, в которое ты меня повергло. Вот место, где слезы моих глаз сольются с водами этого маленького ручейка, где мои беспрерывные и глубокие вздохи не перестанут волновать листьев этих деревьев в знак и свидетельство скорби, раздирающей мое опечаленное сердце. О вы, кто бы вы ни были, боги природы, избравшие своим пребыванием эти необитаемые места, услышьте жалобы этого несчастного любовника, долгой разлукой и воображаемыми муками ревности приведенного в эту пустыню рыдать и оплакивать суровость неблагодарной красавицы, образца и последнего предела человеческой красоты. О вы, нимфы лесов и долин, обыкновенно обитающие в глубине этих гор, пусть легкомысленные и сладострастные сатиры, тщетно обожающие вас, никогда не нарушат вашего мирного покоя, если вы поможете мне оплакивать мои несчастия или, по крайней мере, не утомитесь моими жалобами. О Дульцинея Тобозская, день моих ночей, слава моих испытаний, полярная звезда моих странствований, светоч моей судьбы! да ниспошлет небо исполнение всем мольбам, которые тебе будет угодно обратить к нему, если ты соблаговолишь обратить внимание на то, в какое место и какое состояние привела меня разлука с тобою, и ответить, наконец, каким-нибудь милостивым знаком на мою неизменную преданность. О вы, уединенные деревья, отныне долженствующие быть моими единственными товарищами, легким шелестом ваших листьев поведайте мне, что мое присутствие не причиняет вам неприятности. И ты, мой оруженосец, веселый и верный товарищ в моей счастливой и злой судьбе, заботливо сохрани в своей памяти все, что и сделаю здесь при тебе, дабы с точностью рассказать об этом той, которая служит единственною причиною моих страданий.
С этими словами он слез на землю и поспешил снять с Россинанта узду и седло; затем, слегка ударив его по крупу, он сказал:
– Получай свободу от того, кто сам потерял ее, о скакун настолько же превосходный по своему бегу, насколько несчастный по своей участи; иди, избирай себе, какой хочешь, путь, ибо на лбу у тебя написано, что никто не равнялся с тобою в легкости, ни гиппогриф Астольфа, ни славный Фронтин, [33] так дорого стоивший Брадаманту.
Видя это, Санчо сказал:
33
Orlando furioso, песнь IV.