Донесённое от обиженных
Шрифт:
Нужда, однако, не послабляла Терентию.
— Носил сапоги с заплатками, и нанимали мы избёнку с сенями-плетушками — за полтора рубля в месяц. В квас натолчёшь сухарей, солёных огурцов накрошишь и счётом — чайными ложками — замаслишь конопляным маслом. Вот нам обеды. — В лице Мокеевны были неутолённая обида и неловкость.
Когда муж безвременно умер, вдова и подросшие дочери подались в люди. Старшая батрачила на зажиточных казаков в станице Сакмарской, там приглянулась парню-бедняку, и он позвал её замуж. Живут в ладу, но несытно. Другая дочь пошла за вдовца-мастерового.
59
Поздним утром путники сгрузили с подводы поклажу на сельской по виду улице. За сплошным забором стоял дом, крытый жестью, которая в своё время была покрашена, но сейчас имела неопределённо-грязноватый цвет; выцвела, облупилась краска и на умело покрытых резьбой оконных наличниках.
На крыльцо вышла молодая женщина, повязанная платком, всмотрелась поверх забора и с подавленным вскриком кинулась к калитке. Обнимая, целуя мать, воскликнула волнуясь:
— Радости-то, радости! не случилось чего?
— Здорова, не прожилась, а только перехожу на новое место, — заявила Мокеевна.
Дочь с искренним любопытством смотрела на Прокла Петровича и — не успел он представиться — сказала приятно-переливным голосом:
— Добро пожаловать с дороги! — Была она белолицая, пригожая, глаза так и лучились.
Прокл Петрович поблагодарил её с поклоном — церемонно, как оно держалось в народе у старшего поколения.
Подошёл хозяин — средних лет мужчина с тёмными, не тронутыми сединой волосами, подстриженными в скобку по обычаю староверов. Хорунжий знал, что зовут его Евстратом, а дочку Мокеевны — Олёной.
В доме к бабушке подвели внука лет трёх с половиной. Затем мать и дочь вновь обнялись. Пока не исчерпалась радость встречи родных, Прокл Петрович — с видом смущения и любезности — сидел на стуле около русской печи. Хозяин, говоривший басом, бережно и радушно задал тёще вопросы о здоровье, о дороге и, переставив табурет к стулу гостя, присел. Наступил своим чередом момент, когда следовало сделать то, что Мокеевна и сделала, — указала на спутника:
— Хороший, такой хороший человек! Через чего и страдает. Уж уважьте меня… надо его звать по имени-отчеству отца покойного — царство ему небесное.
Дочь с зятем переглянулись, помолчали, а затем кивнули: сперва он, следом — она. Оба как бы согласились, что пожелание матери — самое обыкновенное дело. Они ни о чём не спросили — очевидно, поняв своё о её отношениях со спутником.
Хозяйка, перед тем как пригласить к столу, покрыла его вынутой из сундука скатертью. Передний угол просторной чистой комнаты занимал киот с потемневшими образами в бумажных цветах. По крашеному полу расстилалась до порога широкая серая дорожка. У стены за отдельным столиком примостился мальчик — ел из деревянной миски варёное мясо и давал кусочки мохнатой, очень по виду старой собачке.
Евстрат указал взглядом на иконы:
— Бога
Олёна сноровисто достала рогачом из печи немалый горшок:
— С дороги-то щей горячих — с варку!
Над полными тарелками закурился парок, щи огненно лоснились круговинками бараньего жира. Хозяин вынул из пузатого графинчика стеклянную пробку, произнёс солидно:
— Самогоночка у меня — как делают понимающие с коньяком — настояна на тминном листу! — твёрдой рукой налил зеленоватые толстого стекла стаканчики. — С приездом! И будем здоровы.
Женщины только пригубили. Неторопливо заработали ложки. Налив по второй, Евстрат сказал с приветливой торжественностью:
— Чтобы, дай-то Бог, установилось прежнее! — и выжидательно посмотрел на гостя. — Правда, милый землячок, не знаю вашего взгляда…
Бывший хорунжий с наслаждением вкушал щи и приостановился не сразу.
— Я вам скажу… — он увидел на блюдце стручки горького перца, положил один в тарелку и, топя его ложкой, объявил: — Коммунисты — гнусь! Учение красных — стряпня для кизячных людей!
Хозяин был явно доволен, особенно ему понравились «кизячные люди». Он повторил выражение и подтвердил удовольствие, подняв кулак с оттопыренным большим пальцем:
— Из чего кизяк делается, с каким духом горит — вот и есть их портрет! Сами негодны на мысль и помогают душить у других то же сравнение жизни. До германской войны за три рубля я брал барана. А в эту весну, при красных, фунт старой муки стоил три рубля.
Гость подхватил:
— В прежнее время, в буфете вокзала, налимью уху получал за сорок копеек.
— Зато подарили нам права-аа! — разжигаясь и играя голосом, насмешливо растянул конец фразы Евстрат. — Пришли ко мне, угнали моих коз и на память оставили бумажку с печатью.
— Коз забрали? — всполошилась Мокеевна.
Олёна кивнула, жалостливо посмотрела на мальчика:
— Не стало Феденьке молока. А уж козла мы откормили — сала в нём было, как в борове.
— Я им показываю мозоли на руках, — тягуче басил хозяин. — У кого забираете? У пролетария?! А они: козы есть — выходишь не пролетарий, а собственник! Без коз, может, и будешь пролетарий, и то мы ещё посмотрим…
Олёна указала на мужа:
— Он их и матернул! — с уважительной гордостью добавила: — Чуть-чуть не увели его.
— Чтоб им пропасть! — Мокеевна тряхнула головой, что-то невнятно бормотнув: в сердцах помянула нечистого. — В Баймаке кто вылез в красное начальство? Один, предводитель-то: бывало, за гривенник говно съест. Человек простой — близко постой: карман будет пустой.
Занявшись щами, оторвалась взволнованно:
— Инженер, у кого я работала, он обдумал за весь посёлок — когда голодуха лезла за пазуху. И пережили зиму-то! Кабы не он — сколько детишек перемёрло б. Матерям взять было нечего — а он, Семён Кириллыч, добился. Дак что после этого? Хотели его тащить на казнь… — и полился живой рассказ о треволнениях, о стрельбе в ночи.