Донские рассказы (сборник)
Шрифт:
Десятину пахал Семка три дня. Трое суток раздумья и вздохов легли через Семкину жизнь, как длиннющий, неезженый проследок через степь. На четвертые сутки день выпал погожий, слегка морозный. Солнце, маленькое, бескровно желтое, шло по вылинявшему небу не над слободкой, как летом, а колесило где-то в стороне, к югу.
На слободке в одном Семкином дворе пригорюнился немолоченый прикладок жита.
С утра насадили посад, у соседа добыл Семка камень-молотилку, запряг корову и бычка. Степановна – Семкина мать – перекрестилась.
– Начинай, сынок, с господом!
И молотьба «с господом» началась.
Корова
Насаживая второй посад, Семка сказал:
– Корову продадим, маманя… С нее толку, как с козла молока. Ни езды в ней, ни работы. Жито все перемочит, пока обмолотим, а пахать вовсе негожа.
Руки Степановны, скрюченные застарелым ревматизмом, поднялись и бессильно упали.
– Очумел ты, Семушка? А ребят кормить чем будем? Молоко одно и душу в теле держит.
– Корова вот-вот отобьет, а ребята тыквой будут оправдываться…
– С тыквы у них животы вон пухнут…
Семка с сердцем кинул в намолоченный ворох грабли.
– А што зиму-то будем жрать? Хлеба, видишь, сколько? Сама посуди: намолотили пудов двадцать, до Святок пожуем, а там зубы на полку?..
– Может, бычка бы… Бычка бы, Сема, может, продали?..
– Постой, это как же? – бледнея, дрогнувшим голосом спросил Семка. – Тогда, значит, на землю плюнуть приходится? Пахать не на чем и убирать… Как же можно так говорить?.
– Ну, а без коровы дети подохнут! – отрезала мать. На том разговор и кончился.
IV
Каждый месяц восемнадцатого числа в станице – рынок. С окружных хуторов и станиц сгоняют казаки скот, со станции наезжают скупщики, тут же на рыночной площади разбивают купцы дощатые лавки, на прилавках шелестят пахучие ситцы, возле кожевенных лавок бородатые станичники пробуют доброту кожи на зуб, «страдают» карусельные гармошки, на обливных горшках вызванивают горшечники, девки, взлетая на лодочках, визжат и нескромно мигают подолами, цыгане мордуют лошадей, в шинках казаки выпивают «за долгое свидание». Рынок пахнет медом, дублеными овчинами, конским пометом.
Запахи, невыразимо разнородные, терпкие и солоноватые, наносит ветерок с рыночной площади. Два дня над станицей прибойным гулом стонет многоголосый рев.
В день рынка, утром, спросила у Семки мать:
– Поведешь продавать бычка аль нет?
Семка, обжигаясь, чистил вареную картошку. На материн вопрос промолчал, подул на пальцы и ладонью смел с колен картофельную кожуру.
Степановна, гремя у печки рогачами, говорила:
– Ежели б продали бычка рублей за пятьдесят, хлеба на зиму подкупили бы… Тебе, сынок, штаны справить край надо и мне рубаху, а тело все на виду… Да ребятам купили бы дешевенького. Сапожки бы – хоть одни на всех… Ваньке вон в школу ходить надо. Зима заходит, а он разутый.
Горячей картошки обожгла-кольнула Семку мыслишка: «Калоши можно купить!..»
Трудно двигая кадыком, пропихнул в горло недожеванный кусок, и от мысли этой
– Помоги взналыгать бычка! Слышишь, маманя? Да поживей!..
V
Семка тянул бычка за налыгач, сзади воробьиной ватагой сыпали ребятишки, с визгом подгоняли хворостинами норовистого быка, а тот упирался, неистово мотал головой и негодовал низким, трубным голосом.
На рынке возле возов лежат привязанные быки и коровы, дремотно движутся их нижние челюсти, перетирая слюнявую жвачку, пар идет из-под лохматых животов, пригревших сырую землю.
Мимо прохаживают шибаи с длинными пастушечьими костылями. Сапогом толкает купец облюбованного быка и заходит наперед. Бык, кряхтя, ставит на колени передние ноги, потом тяжело упирается раздвоенными копытами в слизистую грязь и упруго поднимает зад. Привычными пальцами быстро и толково щупает купец грудь, ноги, спину, засматривает в рот – не съедены ли старостью зубы, хлопает с хозяином по рукам, божится, кидает оземь шапку.
Семкин бык, привязанный к забору, вскоре привлек внимание рыжего купца. Подошел к Семке.
– Ты хозяин?
– Я.
– Сколько просишь? – А сам на Семку и не взглянет. Топчется вокруг быка, всего излапал крючковатыми пальцами и глазами, резво шнырявшими под рыжей крышей бровей.
– Семьдесят! – бухнул Семка.
– Может, со всем с тобой? – беззубо ощерился купец.
– Проваливай, коли так!..
Семка исподлобья глянул вслед уходившему купцу. Тот повернулся боком.
– Говори окончательную цену!.. Шестьдесят берешь? Нет? Ну, посиди с бычком, может, бог даст, домой отведешь, все целей будет.
– Поди побреши, этим и кормишься! – обиделся Семка.
Поколесив по рынку, рыжий в сопровождении седого хохла подходит вновь.
– Ну, как, надумал?
– Семьдесят! – уперся Семка.
Через полчаса охрипший купец сует Семке в дрожащую руку две червонные бумажки (на левых углах ражие дяди высевают зерно из лукошек). Тут же, между возами, пьют магарыч. Купец, запрокинув голову, тянет из темной бутылки, и не поймет Семка, где это булькает: то ли в горлышке бутылки, то ли в глотке купца. Бутылка переходит в Семкины руки. Рот и желудок обжигает влажное тепло, в нос ширяет самогонным дымком. Так много не пил он никогда.
– Ну, в час добрый!.. – прожевывая черствый бублик, сипит купец. – Ценой мы тебя не обидели… Корму нонешний год нету, зимой за так отдал бы!
– Бычок мой… – Голос у Семки дрожит, дрожат и ноги. – Не бычок, а кормилец… кабы не нужда, сроду не продал бы!..
Рыжий подмигивает хохлу:
– Что и толковать… На свете дураки – одни быки да казаки. Бык работает на казака, а казак на быка, так всю жисть один на одном и ездят!..
Рыжий отвязывает быка и гогочет, а Семка в руке жмет деньги; рука в кармане, как белогрудый стрепет в осилке. Ноги послушно несут к лавкам, в голове, затуманенной хмелем, одна лишь мысль: «Надену и мимо Маришкиного двора; пущай смотрит, стерва. Не одному Гришке калоши иметь!..»