Донские рассказы (сборник)
Шрифт:
– Ка-ра-у-у-ул!..
XI
Перед уходом, проводив мать, Федор решился спросить у хозяина:
– Платить не будете, значит?
– Пла-ти-ить… Тебя в шею выбить надо, а не то что… Ну, да я ишо доберусь до тебя. Вот подам в нарсуд прошение, там вашего брата, гольтепу, тоже не балуют!
– Что ж, богатей на здоровье, Захар Денисович. Небось не помру и без твоей платы.
– Нечего тут рассусоливать! Валяй, тебе говорят!
Федор на минуту стал, задумавшись, потом, не прощаясь, шагнул за порог. Скрипнула калитка.
Выйдя за ворота, Федор снова остановился. В поселке гасли вечерние огни. На краю скрипела гармошка, слышались невнятные слова песни. Изредка песню заглушал хохот, такой раскатистый и ядреный, что Федору не хотелось думать о своем горе и о существовании горя вообще. Бесцельно направился вдоль улицы, прошел квартал, хотел свернуть в переулок, чтобы, добравшись до крайнего гумна, заночевать в соломе, как вдруг его окликнули:
– Ты, Федор?
– Я.
– А ну, плыви сюда!
Подошел, вгляделся: под плетнем, сдвинув соломенную шляпу на затылок, что означало, что обладатель ее еще не совсем пьян, сидел Фрол-зубарь.
На сожженной солнцем траве перед ним аккуратно разостлан грязный носовой платок, на платке длинношеяя бутылка с самогонной вонью, до половины съеденный огурец и белый пышный хлеб.
– Садись!
Федор, обрадованный встречей, присел рядом.
– Идешь?
– Иду.
– Наклевал хозяину морду?
– Чего там… Самую малость…
– Очень жалко. Надо бы больше… Сколько прожил?
– Два месяца.
– За два месяца следовает тебе, самое малое, пятнадцать рублей. Потому – рабочая пора, а за пятнадцать рублей и я соглашусь, чтоб меня изватлал кто-нибудь. Верь слову – прямая выгода!
Федор промолчал. Фрол поджал под себя ноги, скинул шляпу и, запрокинув голову, воткнул себе в рот горлышко бутылки. Что-то долго урчало и хлюпало, потом бутылка, описав полукривую, ткнулась Федору в руку.
– Пей!
– Не пью.
– Не пьешь? И не надо. Хвалю.
Горлышко бутылки опять до половины уходит в рот зубаря. Федор молча глядит на золотисто-голубое шитво неба.
Осушив бутылку, зубарь весело блестит глазами, беспричинно смеется и кивками головы гоняет шляпу с затылка на глаза и обратно.
– В суд подашь?
– Всчет чего?
– Дурочкин сполюбовник, да всчет того, что за два месяца заячий хвост получил! Подашь, что ли?
– Не знаю… – нерешительно ответил Федор.
– Я тебе вот что скажу, – начал зубарь, похрустывая огурцом, – иди ты напрямки в хутор Дубовской, там комсомолистовская ячейка. Ты к ним, они защиту дадут. Я, брат, сам в Красной Армии служил и приветствую новую жизнь, но сам не могу, по причине потомственной слабости… От отца и кровь передалась: водку пью, а при советском социализме не должно быть подобного… Вот… А то бы я, – зубарь загадочно округлил глаза, – образование поимел и в партию единогласно вписался! Уж я бы накрутил хвост таким друзьям, как твой хозяин!..
Через минуту оживление его прошло. Устало оглядев бутылку от горлышка до донышка, он любовно погладил ее рукой и уже безразличным тоном повторил:
– Жарь к комсомолистам. Там в обиду не дадут. Там твоя кровная родня. Такие же голяки, как и мы с тобой.
Немного погодя
Пропели первые петухи. Около пруда, за поселком, в камыше закрякал матерый селезень, где-то в поселке, то умолкая, то вновь оживая, сухо тарахтел барабан веялки. Кто-то, пользуясь вёдром, веял всю ночь. Федор встал, поглядел на всхрапывающего зубаря, хотел его разбудить, но, одумавшись, махнул рукой и не спеша пошел к гумнам.
XII
На другой день в полдень Федор уже подходил к хутору Дубовскому. Верст двадцать с лишним отмахал он с утра. К концу подбился, устали и ломотой налились ноги, особенно болели исколотые подошвы и икры.
С горы хутор виден, как на ладошке: площадь с облупленной белой церквушкой, белые квадратики домов и сараев, зеленые вихры садов и дымчато-серые ручейки – улицы.
Спустился под гору. У крайних дворов собаки встретили его ленивым лаем. Вышел на площадь. Рядом с опрятной школой блещут глянцевитой известкой стены нардома. Спросил у бежавшего мимо мальчишки:
– Где у вас тут комсомол помещается?
– А вот, в нардоме.
Робко поднялся Федор на крыльцо и вошел в настежь распахнутую дверь. Откуда-то из глубины комнат доносились сдержанные голоса. Звуки шагов Федора гулко плескались под высоким крашеным потолком. В конце коридора, за дверью, голоса. Вошел. Человек шесть ребят, сидевших на подоконниках, на скрип двери повернули головы и, увидев незнакомое лицо, молча уставились на Федора.
– Это и есть комсомол?
– Он самый.
– А кто у вас главный?
– Я секретарь, – отозвался веснушчатый парень.
– Тут дело к вам… – по-прежнему робея, заговорил Федор.
– Садись, товарищ, рассказывай.
Федора заботливо усадили на табуретку и окружили со всех сторон. Сначала он чувствовал себя неловко под перекрестными взглядами чужих ребят, но, глянув на простые, приветливые лица, вспомнил слова Фрола-зубаря: «Они тебе кровная родня», – вспомнил и разошелся; путаясь и волнуясь, рассказал про свою жизнь у Захара Денисовича; когда говорил обо всех снесенных обидах, непрошеные слезы невольно подступали к горлу, голос рвался, и трудно становилось дышать. Изредка взглядывая на ребят, боялся встретить в глазах их обидную насмешку, но все лица ребят были сурово нахмурены, дышали сочувствием, а у веснушчатого секретаря негодование сводило губы. Федор кончил, как осекся. Ребята молча переглянулись.
– В суд? – спросил один из них, нарушая молчание.
– Конешно, в суд! А то куда же? – запальчиво крикнул секретарь и повернулся к Федору: – А теперь ты где же устроился?
– Нигде.
– Живешь-то где?
– Жил до этого в Даниловке, отец помер, мать побирается, и мне жить не при чем…
– Что думаешь делать?
– Сам не знаю, – нерешительно ответил Федор. – Работенку бы какую-нибудь…
– Об этом не горюй, работу найдем.
– Найдем!
– Живи покуда у меня, – предложил один. Расспросив еще кое о каких подробностях, секретарь, по фамилии Рыбников, сказал Федору: