Донжуанский список Пушкина
Шрифт:
Любопытно, что около этого самого времени Пушкин обещал своим кишиневским приятельницам нарисовать какую-то m-me de Vor в восьми позах Аретина. Весьма вероятно, что под этими тремя первыми буквами он подразумевал ту же Е. К. Воронцову. И это не должно удивлять нас. Пушкин всегда был таков. Он всегда как бы принуждал себя к цинической усмешке немедленно вслед за минутами чистейшего лирического воодушевления. В самом себе он носил своего Мефистофеля.
Интимные отношения между Пушкиным и Воронцовой, если и существовали, то, конечно, были окружены глубочайшею тайной. Даже Раевский, влюбленный в графиню и зорко следивший за нею, ничего не знал наверное и был вынужден ограничиваться смутными догадками. Но, надо полагать, одних догадок было достаточно, чтобы переменить тактику. Он задумал устранить соперника, который начал казаться опасным, и для этого прибегнул к содействию мужа.
Теперь предоставим
22 мая 1824 года Пушкин получил предписание отправиться в Херсонский, Елисаветградский и Александрийский уезды и собрать там сведения о ходе работ по истреблению саранчи. Решив – опять-таки якобы по наущению Раевского – испить чашу до дна, поэт поехал в командировку, но по возвращении послал вызывающе оскорбительное письмо своему гонителю. Он плохо отдавал себе отчет в своем положении и собирался хлопотать об отставке и даже о разрешении въезда в столицы. Но Воронцов предупредил его: он отправил к канцлеру Нессельроде письмо, чрезвычайно ловко и коварно написанное. Не обвиняя прямо Пушкина и даже обронив пару двусмысленных комплиментов по адресу его таланта, он дал поэту такую аттестацию, которая должна была окончательно очернить его в глазах правительства. Письмо это, мягкое по форме, явилось по существу настоящим доносом. Сюда же примешалось дело об атеизме Пушкина, засвидетельствованном выдержками из его собственного письма, адресованного в Петербург, и также попавшего в руки власть имущих, которые в то время были одержимы чрезмерной и весьма пугливой набожностью. Результатом всего этого было высочайшее повеление – об исключении Пушкина из службы и об отправке его в Псковскую губернию в имение родителей, под надзор местного начальства.
Можно думать, что еще прежде, чем отъезд Пушкина был окончательно решен, а может быть даже еще до злополучной командировки, Пушкин и гр. Воронцова пришли к заключению о необходимости расторгнуть соединявшую их связь. Вероятно инициатива этого решения исходила от графини, и Пушкин, скрепя сердце, должен был подчиниться. Прощание между ними произошло ночью, в саду, т.е. следовательно весною или летом 1824 года. Незадолго перед этим Пушкин вынужден был также расстаться и с Амалией Ризнич, и хотя эта последняя любовь потеряла значительную долю своей былой мучительной напряженности, все же и эта разлука должна была глубоко взволновать его.
Очутившись под родительским кровом, в селе Михайловском – Зуеве, Пушкин написал 18 октября 1824 года стихотворение "Коварность", совершенно определенно подтверждающее рассказы Вигеля, хотя друг-предатель и не назван по имени.
Когда твой друг на глас твоих речей Ответствует язвительным молчаньем; Когда свою он от руки твоей, Как от змеи, отдернет с содроганьем; Как, на тебя взор острый пригвоздя, Качает он с презреньем головою; Не говори: "он болен, он дитя, Он мучится безумною тоскою; Не говори: неблагодарен он; Он слаб и зол, он дружбы не достоин; Вся жизнь его какой-то тяжкий сон. Ужель ты прав? Ужели ты спокоен? Ах! Если так, он в прах готов упасть, Чтоб вымолить у друга примиренье. Но если ты святую дружбы власть Употреблял на злобное гоненье; Но если ты затейливо язвил Пугливое его воображенье И гордую забаву находил В его тоске, рыданьях, униженье; Но еслиВ этих стихах заклеймен А. Н. Раевский, двуличное поведение которого было, наконец, разгадано Пушкиным. Можно даже предположить, что "Коварность" явилась поэтическим ответом на длинное французское письмо Раевского, посланное еще в августе из Александрии. Раевский пишет между прочим: "Вы были неправы, милый друг, не дав мне вашего адреса и воображая, что я не сумею разыскать вас на краю света, в Псковской губернии; вы сберегли бы для меня время, потраченное на поиски, и скорее получили бы мое письмо. Я испытываю действительную потребность написать к вам; нельзя провести безнаказанно столько времени вместе; не исчисляя всех причин, заставляющих меня питать к вам истинную дружбу, одной привычки достаточно, чтобы установить между нами прочную связь. Теперь, когда мы находимся так далеко друг от друга, я не хочу более вносить никаких оговорок в выражение чувств, которые питаю к вам. Знайте же, что не говоря уже о вашем великом и прекрасном таланте, я давно испытываю к вам братскую дружбу, от которой меня не заставят отречься никакие житейские обстоятельства. Если после этого первого письма вы мне не ответите и не дадите мне вашего адреса, я буду продолжать писать и надоедать вам, пока не заставлю вас ответить"…
Сообщив далее в натянуто-шутливом тоне несколько одесских новостей, Раевский продолжает: "Теперь я буду говорить о Татьяне. Она приняла живейшее участие в постигшей вас беде; она поручила мне сказать вам это, и я пишу с ее ведома. Ее кроткая и добрая душа видит во всем совершившемся только несправедливость, жертвою которой вы оказались; она высказала мне это с чувствительностью и грацией, свойственными характеру Татьяны. Ее очаровательная дочка тоже вспоминает вас и часто говорит со мною о сумасшедшем Пушкине и трости с головкой собаки, которую вы ей подарили… Прощайте. Ваш друг А. Раевский" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 128.
Это письмо, в котором с первых же строк чувствуется какая-то неловкость, затаенное сознание собственной неправоты, желание загладить ее и вновь восстановить пошатнувшиеся дружеские отношения, представляется Гершензону неоспоримым доказательством того, что Пушкин не подозревал измены Раевского и что вообще никакой измены не было. Но вряд ли можно с ним согласиться. Правда, дело не дошло до открытого разрыва, до объяснения начистоту между бывшими друзьями. Это последнее обстоятельство объясняется скорее всего тем, что [как явствует и из стихотворения "Коварность"] Пушкин лишь подозревал предательство Раевского, но не был окончательно в нем убежден.
Все же он ничего не ответил на любезное послание старого приятеля. Протянутая рука повисла в воздухе и язвительное молчание продолжалось.
Мы имеем право предполагать это, ибо в октябре месяце того же года кн. С. Г. Волконский также писал Пушкину, и письмо его дошло до нас. Будущий шурин А. Н. Раевского извещал о своей помолвке с сестрой последнего Марией Николаевной. В его письме встречаются следующие строки, ясно указывающие на неудовольствие, которое, – по предположению князя, – Пушкин должен был питать против Раевского: "Посылаю я вам письмо от Мельмота. Сожалею, что сам не имею возможности доставить оное и вам подтвердить о тех сплетнях, кои московские вертушки вам настряпали. Неправильно вы сказали о Мельмоте, что он в природе ничего не благословлял; прежде я был с вами согласен, но по опыту знаю, что он имеет чувства дружбы – благородной и неизменной обстоятельствами" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 138.
Здесь интересно упоминание о московских сплетнях [может быть, намек на княгиню В. Ф. Вяземскую], которые по догадке кн. Волконского вызвали охлаждение Пушкина к Мельмоту, т.-е. к тому же Раевскому. Сплетни могли касаться только неблаговидной роли демона в истории, повлекшей за собою удаление поэта из Одессы. Второе письмо Раевского нам неизвестно. Неизвестен и ответ Пушкина, если таковой последовал, что впрочем весьма мало вероятно. И вообще, мы не находим никаких следов их дальнейшей переписки. Скучая в Михайловском, поднадзорный поэт писал много и охотно всем своим друзьям и близким – Л. С. Пушкину, кн. Вяземскому, барону Дельвигу, П. А. Плетневу, А. Г. Родзянке, Н. Н. Раевскому младшему, но ни строчки не отправил тому, кто так долго был любимым героем его воображения.