Допплер
Шрифт:
Тихой весенней ночью я спускаюсь в город и высаживаю окно в магазине скобяных изделий у стадиона «Уллеволл». Я мог бы, конечно, добыть денег у Дюссельдорфа, но эта сирота безотецкая не просыхает, к тому же меня тешит мысль, что тотемный столб выйдет даровой. Все, для чего не надо утверждать бюджета, нравится мне вдвойне. Зато все, что требует больших затрат, сразу вызывает у меня подозрение. Такие у меня теперь представления. Я изменился. Скоро год, как я живу в лесу, и я теперь не тот, что был. В какой момент во мне произошли перемены, сказать непросто. Наверно, они свершались исподволь, как все преобразования, но в том, что я изменился, нет никаких сомнений. Лес дает и отбирает. И обтачивает тех, кто стремится в него, по своему образу. Еще немного, и я окончательно облесничаю. Лес — это я
Первого мая к нам возвращается господин консерватор. Чтобы меня подразнить, он притаскивает из дому мешок прошлогоднего сена и жжет его теперь перед своей палаткой, а еще он принес грабли и ворошит угли в костре. Я делаю вид, что ничего не заметил. На другую реакцию у меня нет времени. Я даже пролетарский праздник не отмечаю. Меня ждут более важные вещи. Да и кого теперь в Норвегии считать пролетариями? Я лично не знаю. Поэтому трудолюбиво крашу столб. Ритмическое яйцо получается ярко-красного цвета, как пожарная машина, а папа теперь двухцветный, от пупка и выше колер меняется. Мне кажется, отец это заслужил. Сам я становлюсь зеленым, как лес, а велосипед реалистично крашу в цвет моего настоящего велосипеда. Бонго получается желтым, а Грегус таким бирюзовым. Для мелких деталей на лицах — глаз, носов, ртов — я выбираю цвета, контрастирующие с фоном. Все остатки извожу на цоколь. Выходит слоев двадцать не пойми какого цвета, так что и тысячу лет влажности столб едва ли заметит.
Крашу я под раздражающий бубнеж: Грегус по складам читает старые газетные репортажи о разной ерунде. Политика, наука, искусство, культура. Причем он не только кропотливо и въедливо продирается сквозь трудные слова, но, повинуясь дурной наследственности, непременно желает проанализировать и обсудить смысл прочитанного. Забудь, говорю я ему. Это просто набор слов. Они ничего не значат. Не-ет, не сдается Грегус, наверняка значат. Не значат, говорю я. Люди просто сидят и высасывают из пальца все это, чтобы показать, какие они молодцы. А миру это не нужно совершенно. Слова, слова, слова. Возможно, среди них изредка вкраплены такие, что означают не просто набор звуков, а нечто большее, но чтобы вычленить их, ты должен быть гораздо сметливее остальных людей, а я решительно запрещаю тебе, в твоем столь нежном возрасте, стремиться к такой незаурядности.
— Нет, значат, — талдычит свое Грегус.
— Вот станешь совершеннолетним и делай что хочешь, это меня уже касаться не будет. Обещаю, тогда я перестану на тебя наседать, — говорю я. — Но до этого еще много лет. А сейчас важен только тотемный столб. Ему предстоит простоять тысячу лет и свидетельствовать, что ты, и я, и дед, и Бонго были на земле. Жили. Нам был отпущен срок, мы старались как могли, но без толку — пользы никакой не принесли, — говорю я. — А как только мы со столбом разберемся, немедленно уйдем. Но газет с собой не возьмем. Лучше тебе сразу забыть про чтение. Как и про школу. Духу твоего там не будет, пока тебе не сравняется
— Посмотрим, что еще я выберу, — говорит Грегус.
— Забудь про выбор, — отвечаю я.
— А здесь вот пишут о Лондонской школе, погоди, где же это, а, вот. Лондонская школа экономики. Это в ней Питер Пэн учился? — продолжает Грегус.
— В ней, — отвечаю я.
— Ой, тогда и мне интересно там поучиться, — говорит Грегус.
— Заруби себе на носу, — говорю я, — что, если ты когда-нибудь поступишь в эту школу, мы с Бонго поселимся в лесу под Лондоном и будем каждый божий день бить тебя за это.
— Почему мне нельзя пожить там? — спрашивает Грегус.
— Пожить можно. И потусоваться — пожалуйста. Лондон — город увлекательный, возбуждающий интерес. Можешь даже поучиться, но только не в супер-пупер-престижной школе экономики, а где попроще, что-нибудь по художественной части. Где бы тебя учили выходить за рамки, а не разгораживать ими жизнь.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — сообщает Грегус.
— Тем лучше для тебя, — отвечаю я.
В результате этой бессмысленной беседы я начинаю напевать песенку Питера Пэна из одноименного мультика и долго не могу от нее отвязаться. Крася, я бубню мелодию, а потом вставляю рефрен «Я могу летать» и, повторив все это много сотен раз за несколько дней, впадаю в самое настоящее отчаяние, что не могу улететь отсюда.
Тотемный столб готов. На финишной прямой я воспользовался конфискованным налобным фонарем и работал сутки напролет. И вот последний штрих — я рисую моему отцу огромный половой член. Помечаю отца фамильным, так сказать, знаком Допплеров. Потом отступаю на шаг и вижу, что, да, столб удался. Подобных мир не видал. Мой тотемный столб исполнен глубокого смысла, в нем отразился я. Он красочный, чтоб не сказать кричаще-яркий. Он фантастически красив. И сотворил его я. Допплер. Вот этими самыми руками. Я увековечил память отца так, как ему и не мечталось. Пока я работал, я близко сошелся с отцом.
Закончив столб, я немедля принимаюсь копать под него яму. Место я выбрал под тем камнем, куда хожу отливать. Оттуда, как я уже упоминал, отличный вид на большую часть Осло, а что мочой иной раз брызнет, не беда. Наоборот, думаю я. Это можно трактовать как аллегорию того, что в последние свои годы отец фотографировал туалеты. Вы правы, конкретно в этом месте он нужду не справлял. Хотя не преминул бы сделать это, окажись он тут. Так что окропление столба мочой можно считать исполнением семейных обетов. Моча Допплеров густа, как кровь, и связывает нас воедино. Следующие поколения Допплеров будут приходить сюда и чтить память праотцов, писая на родовой тотемный столб.
Но, выкопав яму в полметра, я утыкаюсь в горную породу. Мое проклятое отечество так нашпиговано горными породами, что даже злиться по этому поводу сил нет. В Норвегии действительно по горе на каждого жителя, констатирую я, и этот энциклопедического свойства факт хоронит все мои надежды окончить работы в срок. Я мечтал, что к середине мая нас и след давно простынет, так что моему любезному шурину, когда он явится конвоировать меня к жене в роддом, придется возвращаться назад несолоно хлебавши, но теперь я начинаю сомневаться в исходе. Возможно, мне предстоит встретиться с шурином лицом к лицу и принять бой. И подстрелить его, как господина консерватора. Хотя любезному шурину такой урок — вне всякого сомнения — пошел бы на пользу, но он может поставить под угрозу мой план бегства, а я рисковать не хочу.
Две недели я занимаюсь тем, что постоянно жгу в яме костер и время от времени заливаю его холодной водой в надежде, что горная порода треснет от перепада температур. День за днем, костер за костром. Если я не рублю дрова, то таскаю ведра с водой. Мне помогает Грегус, остальные ввиду запоя к делу непригодны. Ну и ладно. Лично я не собираюсь никого силком тащить на путь истинный. Хотят пить — пусть пьют. Я достаточно пожил, чтобы знать, сколько существует на свете причин пить до потери чувств и соображения. В этом деле каждый выбирает по себе. Вот наш господин консерватор не пьет. Что есть, то есть. Напротив, он вкалывает не покладая рук. Для него фестиваль братания действительно много значит. Это правда. Поэтому он делает лавки, столы и даже сооружает небольшой помост вроде сцены, с которого, как я полагаю, он намерен вещать о мире на земле и братстве народов.