Дорога через ночь
Шрифт:
Здесь томились русские и украинцы, белорусы и поляки, чехи и евреи, французы и бельгийцы, сербы и голландцы. Было несколько немцев, датчан и норвежцев и даже один англичанин. В том человеческом аду, который именовался "концлагерем Бельцен", мы, штрафники, были, наверное, не самыми смелыми и способными врагами "нового порядка", не самыми сильными и стойкими. По разным причинам нацисты выбрали и поставили нас в особые условия. Штрафников чаще и ожесточеннее били. Отсюда чаще посылали на виселицу или в "медицинский блок", где над заключенными проводились какие-то жуткие опыты и откуда, как с виселицы, никто не возвращался.
Почти всех
Это изуверство вызвало у обитателей барака взрыв негодования, и мой сосед по нарам Миша Зверин кинулся к выходу, чтобы догнать истязателей, притащивших и бросивших изуродованного человека на пол. Друзья схватили Мишу, чтобы удержать от такой же или еще худшей участи. Он вырывался и кричал:
– Пусть убьют!.. Пусть!.. Я не хочу жить с ними на одной земле...
Новичок долго не мог ни есть, ни говорить. Соседи с трудом вливали воду в его рот. Избитый благодарно смотрел измученными глазами или показывал пальцем на свои потрескавшиеся губы: еще воды! Мы скоро узнали, что зовут его Казимир Стажинский, а подвергся он такой каре за то, что плюнул в лицо коменданту лагеря Дрюкеру.
Дрюкашка, как звали его заключенные, - невысокий, плотный эсэсовец с маленькой белобрысой головой и по-женски широким задом - провоцировал новичков. Неповиновение возбуждало его, и он с увлечением изобретал наказания. Встречая новеньких у ворот лагеря, комендант выбирал тех, которые казались ему сильнее других физически, крепче духом, упрямее. Хлестал тростью по глазам, бил в зубы, дергал за нос. Попытка уклониться от удара и избежать боли тут же приводила к избиению. Сопротивление наказывалось с изощренной жестокостью. Обнаружив упрямца, Дрюкашка зло и обрадованно орал своим подручным:
– Ага, не гнется!.. Бить его, такого-сякого, чтобы мягче губки душой и телом стал!.. Кости мешают - дробите их к черту!..
Когда избитый распластывался в беспамятстве, пинал его ногой и с улыбкой довольства поворачивался к охранникам.
– Избитый сразу признает в избивавшем своего хозяина и сам перед ним голову склонит...
Нам удалось выходить Стажинского, хотя рана на его щеке долго не заживала, гноилась и кровоточила. Обитатели барака привязались к смелому и неугомонному поляку. До немецкого концлагеря он сидел в польских, немецких и французских тюрьмах, сражался в Испании, потом снова голодал и кормил вшей во французском концлагере.
Мы - мои товарищи и я сам - смотрели на Казимира Стажинского с восхищением. Одни из нас со студенческой, другие - почти со школьной скамьи оказались на фронте, видели долгое и трудное отступление, попали в плен, а потом в концлагерь. Рядом с нашими короткими, ничем не примечательными жизнями история поляка была интересной, красочной и даже славной.
Еще в молодости примкнул он в Польше к революционной партии, которая больше всего преследовалась властями и подвергалась травле. Его арестовали, судили и посадили надолго в тюрьму. Обезоружив оплошавшего надзирателя и переодевшись в его мундир, Казимир бежал, скитался некоторое время
Французские друзья вмешались в его судьбу. В газетах появились негодующие статьи и заметки против посягательства на право убежища. Стажинского не выдали Польше, а посадили в местную тюрьму. Освободили через год, обязав немедленно покинуть страну. Он отправился в Испанию, где началась гражданская война. На стороне республиканцев он воевал до самых последних дней - до горького отступления по горным дорогам Пиренеев во Францию. На французской земле его опять арестовали. В панические дни разгрома Франции Казимир снова бежал. Правительство Петэна, бесславно капитулировавшее перед немецкой армией, поспешно бросило в погоню за поляком свои последние резервы: целый батальон "прочесывал" лес, чтобы выскрести из густых кустов беглеца. Министр Дарнан собственноручно передал его немецким друзьям генерала Франко...
Все слушали рассказ Стажинского с симпатией: нам нравилась не только его отвага, но и та ироническая усмешка, с которой смотрел он на свои злоключения. Только единственный в нашем бараке англичанин Крофт не разделял общего чувства. Выслушав поляка, он вяло улыбнулся, едва раздвинув тонкие губы.
– А зачем все это?
– Что все это?
– Ну, аресты эти, побеги, опять аресты. Зачем вам все это?
Стажинский поднял на него глаза.
– Я хотел помочь навести порядок в моей стране, - сказал он с некоторой театральностью.
– Но ведь вы воевали в Испании?
– перебил англичанин.
– Воевал.
– Значит, свое желание наводить порядок вы перенесли далеко за пределы вашей страны, - заключил Крофт, посматривая на всех насмешливо и вопрошающе; что, мол, скажете на это?
– Когда в деревне начинается пожар, - возразил Казимир, - каждый хозяин старается помочь горящему соседу: не поможешь вовремя другому, сам сгоришь.
Англичанин пожал плечами.
– При чем тут деревенский пожар?
Стажинский посмотрел на него с укором, смягченным, однако, снисходительной улыбкой.
– В наше время нельзя думать только о своей стране, о своем доме или только о себе. Мир слишком тесен, чтобы можно было спрятаться в пределах границ одной страны, как и в стенах одного дома. Не так ли?
Крофт промолчал. Мы торжествовали: убедительно и красочно поляк выразил мысли, которые смутно бродили в наших головах.
К нам, в большинстве молодым людям, сорокалетний Казимир относился с заботливым покровительством старшего брата. Правда, проявлялось это покровительство иногда с таким откровенным превосходством, что мы казались самим себе глупыми щенками. Он обладал мудростью, которая дается только возрастом и опытом. Мы же были тогда молоды, неопытны и горячи. То кипели от возбуждения, увлеченные смелой мечтой, то подавленно затихали, парализованные безвыходностью положения. С присущей ему упорной цепкостью всматривался поляк в наши измученные и потерянные лица, давал кое-кому легонько шлепка по спине.