Дорога домой (Публицистика)
Шрифт:
Да светится…
Из соседней земли, заснеженной морозной Сибири в февральский, солнечно-яркий, по-зимнему звонкий день шлю моим китайским читателям пожелание добра — здоровья! Мира и доброго урожая земле вашей, прибытка в семье и в хозяйстве, лада и покоя в доме вашем!
Культура человеческая не знает времен и расстояний и, как вечнозеленое дерево, лишь гнется под ветрами земных бурь, иногда у дерева обламываются ветви и даже сносит вершину, но древние, за многие века проникшие в глубь земли и в толщу веков корни не дают упасть и погибнуть дереву культуры и свету разума.
Ли-Бо и Ду-Фу жили в очень далекие эпохи, но время не властно над ними, и когда из VIII века в XX Великий поэт подает голос сострадания
Как хотелось бы, чтоб судьбами людей и стран правили поэзия, музыка, мировая гармония, которую так упорно стремятся разрушить силы зла. Как хотелось бы вечного братства, согласия, мира и счастья в нашем доме, в едином человеческом доме — утверждает Великая литература всех времен и народов — название ему, этому дому, в котором мы родились, где живут наши дети, внуки, — Земля.
Да светит вечное мирное солнце над вечной мирной землею!
Голоса необъятной России
Иногда по делу, а чаще без дела и надобности мы роняем, а то равнодушно бросаем на ходу, в спешке, в суете, как пятаки в автоматы, редкие и бывшие когда-то светлыми и святыми слова: Родина, необъятная Россия (есть варианты, близко лежащие: необъятная, необозримая, беспредельная, многоверстная и т. д. и т. п.), а между тем, прогресс лишил нас возможности упиваться ее необозримостью и беспредельностью. Глянешь иногда одним глазком из быстро мчащегося поезда, все лесополосы да лесополосы одной масти, реденько помеченные черными точками птичьих гнезд. Иной раз мелькнет за ними черепица крыш, в прорехе полосы обозначится лоскутом жнивье или черный клок зяби, веселых подсолнушков и в клочья изорванной кукурузы на зябкой осенней полосе или рядок одинаковых копешек, оставшийся после комбайна, ровно бы большим каким животным выроженных на ходу лепешек, уже серых, остывших; безмолвные и никаких машин не боящиеся сороки да вороны, согнув гибкие вершинки деревцев, недвижно сидят по лесоповалам, напоминая собою, что еще и птицы не все вымерли и кормятся они «с железной дороги» бросовым хлебом, огрызками и корками сыра, а повезет, так и колбасным недоедком. Но защелкают под вагонами стыки стрелок, поведет поезд вбок, искривит состав на минуту и тут же выпрямит возле перрона. Две-три минуты, самое многое — десять, передышки, только и успеешь название станции прочитать, иногда купить газету и тут же отдалится от тебя, отстанет и останется за поездом город или городишко с дымящимися трубами и, как и везде, пятиэтажными домами — серыми коробками современных домов, и уже щелкают под колесами выходные стрелки, рассыпанный по обочинам уголь, торф, разный металлолом, догнивающие и свежие штабеля леса, дряхлые вагоны с дыроватыми бортами, видать, покинутые еще с войны в тупиках, машина или котел, сваленные под откос… И опять пошли лесополосы, козами объеденные, народом и скотом топтанные, но ряды их уже плотнели, и опять тянешь шею, чтоб увидеть, что там за ними, и дрогнет сердце, как увидишь школу на холме, маковку церкви, издали видевшейся еще дюжей, неразрушенной, табунок пестрого скота, трактор, карабкающийся на косолобок, машины, бегущие по тракту или проселку, и уже редкого, но все еще упрямо кружащегося над российскими полями, надменного, трепещущего нервными, пыльно светящимися крыльями кобчика.
Блажен, кто плывет реками на теплоходе, видит берега, лес, горы, прибрежные деревушки, пристани, новые,
Но самое оторопное видение — это с самолета, с современного лайнера, что летит, летит над толстым пластом облаков, словно по бесконечному стылому океану катит, да так мягко, безмятежно. От однообразия звука и вида человека ведет на сон, и, слышь, засотрясало машину, глуша турбины, и уже храпят набегавшиеся по московским присутствиям и магазинам, сомлели и спят в креслах пассажиры, некоторые, приняв на посошок пивца или винца, разулись, и густел в салоне дух от сопрелых носков и от перегара. Ребенчишко, долго сопротивлявшийся всеобщему умиротворению, успокоился, время от времени поскрипывая соской.
Свет приглушен. Пугачеву и Гнатюка тоже выключили, жужжат кругляшки над головой, пуская струйки прохладного воздуха, отодвинет занавеску миловидная стюардесса, окинет «свой дом» подкрашенными очами — все спят, сердце ни у кого не прихватило, пить никто не просит, с куревом и с выпивкой тоже все в порядке — сознательные пассажиры, — и задвинет, сомкнет занавески, начнет готовиться к хлопотному и главному в пути делу кормлению пассажиров среди ночи.
Но пока еще не раздалось: «Внимание!», пока покой, благость и мир царят среди случайно собравшейся в воздушной машине сотне людей, какое-то тоже пространственное, даже не усталое, а грустное раздумье сойдет на душу и чувство покоя, а порой и умильность охватит душу, может, от того, что кончилась беготня и суета, грозная машина, грозно взревев, благополучно взметнулась в небеса, даст-то Бог, благополучно и приземлится, может, именно потому, что ты в них, в небесах, а значит, и к Богу ближе, хочется вроде чуть и позаискивать перед Ним, извиняясь за беспокойство, думать хорошо обо всем и обо всех, и почтительно — о небесных покоях, где «витает Дух»… А что?! И витает! И Дух! Кто запретит мне думать об этом да еще в уединении небес…
Но вот внизу, под тучным брюхом самолета, раз-другой мелькнуло что-то темное, запестрели пятна, зачастили разрывы в снежном белом океане — и вот горстка, а там уж и выводок светлых пятен и удаленный, оторванный от земли и успевший когда-то отвыкнуть от нее, вдруг встрепенешься: да это же она, земля! Приникнешь к холодному, потному от дыхания, кругляку окна, словно к льдинке, вытряхнутой со дна остылого за ночь ведра, который в детстве всегда откусывали, хрумкали, а потом кашляли. И уже неотрывно смотришь туда, в загадочные пространства, в незнакомую, то в ряд, то густо, то впроредь украшенную огнями планету, и снова, и снова спрашиваешь себя с незнакомым чувством щемящей любви и недоумения, словно блудный сын, глядящий издали на родительский дом: «Да неужели это Она?! — и сам себя уверяешь, — она, она, родная твоя Земля, единственная!..»
И чуть позже, в уже смятенную, растревоженную душу войдет: да ведь там, внизу-то, не просто земля, а Россия, моя Россия! Да-да, та самая необъятная, неоглядная Родина моя, и впрямь единственная, и впрямь до боли, до стона близкая, что мать родная, устало спящая среди полей, лесов и гор, раскинувшая усталые, натруженные руки на травянистые холмы, положившая под щеку мягкую поросль леса. Чуткие, много ходившие ноги опустившую в целительные воды рек, озер и прудов, и тихие, беззвучно мерцающие огни стерегут ее покой и сон.
Да будет во веки веков покойна и величава Родина моя, да не нарушится более ее сон и покой громами войн, не вспыхнет небо над нею, не застонет земля, не заголосят в безутешном плаче тихие и добрые ее селения, не захлестнет ее пути-дороги потоками горьких соленых слез… Родина моя! Ты своим долготерпением, своими жертвами и слезами, многострадальностью и кровью заслужила мирной и уважительной доли. Спи спокойно, родная моя! Скоро рассвет. Вон уже красная ленточка нового дня человечества и твоего, моя родная Россия, повисла на недальнем горизонте и скоро самолет перережет ее острием серебристо сверкающего крыла…