Дорога на Стамбул. Первая часть
Шрифт:
Но для Калмыкова степь была отеческим домом, пусть давешним, пусть покинутым, но родным и зовущим! Степь тянула его, манила отовсюду, и думалось: нет на планете такого роскошного предела, где можно было бы избавиться от постоянной тягучей тоски по этой серой земле, по этим тощим былинкам, по пескам я ветрам, которые, казалось, не способны были породить не только любовь к себе, но и самую жизнь, пусть даже скудную и ничтожную…
Не случайно пассажиры поездов, что тянулись краем степи из расписной стороны, из жар-птицы России на благоухающий пир Кавказа, задергивали шторы на окнах, резались в карты или ложились спать,
Но рассказать о степи нельзя, потому как любой рассказ о нарядной, щедрой, благословенной матери нашей так же мертв, как старинная казачья песня, написанная на бумаге…
Калмыков, исколесивший чуть ли не всю европейскую часть империи, бывавший и за границей, знал это очень хорошо. И сейчас по еле уловимым мимолетным признакам он чувствовал, что степь просыпается от летнего душного забытья и что через несколько дней грянет ее осенний расцвет – недолгий, но прекрасный, щедрый и изобильный, как расцвет женщины после рождения ребенка, когда входит она в главную пору своей жизни, ради которой и явилась на свет.
Еще день-два, и окропленная осенними радужными дождями станет степь изумрудной, жемчужной, тогда воистину не насытится око зрением, а сердце радостью.
Однако видел Калмыков и другое: нетронутой степи остается с каждым днем все меньше. Режет и режет ее безжалостный плуг. И добро бы от нужды, ради хлеба насущного! Режет ради прибыли! Ради сладкого легкого куша, который можно отхватить, сожрать и забыть, где взял! Плуг насиловал степь! Тянул из нее все, чтобы наполнить ненасытную утробу городов, набить тугие кошельки перекупщиков и бросить ее, выпаханную, горькую, в проплешинах солончаков, язвах песчаных осыпей и шрамах оврагов, превратив ее в пустыню.
Калмыков знал, что коренные земли Войска Донского выпаханы, казачьи паи все ближе и ближе усыхают к тому пределу, за которым бедность. Бедность самая страшная – степная!
А подрядчики, помещики, чиновники и безземельные мужики, толпами валившие в черноземные края, висели, как собаки на затравленном медведе, на казачьем крае, с каждым годом отхватывая все новые и новые куски. Обращая правдами и неправдами станицы в слободы и города, выводя их в соседние губернии из войскового попечения в полную покорность властям, лишая хоть и урезанных до призрачности, но все же еще хоть в преданиях существующих прав вольности и совета казачьих кругов, где многое решалось всенародно.
Вот и слобода, в которой жительствовал Калмыков, прежде была станицей, а нынче уже мостилась стать городом, раздувшись как на дрожжах на хлебной и кожевенной торговле. Нельзя сказать, чтобы это обстоятельство особенно огорчало торгового казака, но иногда являлась странная мысль о том, что все идет к концу… к погибели. И погибель эта предрешена не судьбою, но слепотою власть предержащих и властям повинующихся.
Один и тот же страшный сон все чаще виделся ему: будто закладывают в бричку рысака и он – Калмыков – выезжает на улицу, как делает это ежедневно. Выезжает на тракт, что ведет в область Войска Донского, и вот уж Тимофеевский курган, за которым должна бы распахнуться
– Как же это! – кричит Демьян Васильевич. И металлический голос ему ответствует:
– Упразднена за ненадобностью!
Сон повторялся все чаще. И стоило Демьяну Васильевичу расстроиться, приболеть – вот он – забор. Забор высотою до небес.
По молодости во сне Калмыков пытался отыскать в заборе край или хотя бы калитку, отломанную доску… Но нынче и во сне знал, что это ночной кошмар, и начинал стонать, ворочаться, чтобы скорее проснуться…
Сон был так реален, что с годами Калмыков стал побаиваться настоящего поворота за Тимофеевским курганом. Бредовая мысль о том, что когда-нибудь он наткнется тут на забор до небес, не давала ему ехать спокойно.
Он невольно проезжал это место шагом. Правда, со стороны бы никто не посмел его упрекнуть, а наоборот, порадовались бы тому, как в общем-то давно живущий вне казачества человек чтит обычай. По преданию, на этом месте отец Ермака провожал его в Сибирский поход, потому и следовало проезжать Тимофеевский курган обнажив голову и поминая всех, кто в дальнем странствии или в ратной службе.
Здесь же торчал столб с надписью «Область Войска Донского» и ядовитой желтой табличкой: «Пребывание лиц неправославного вероисповедания, а также инородцев дозволяется с разрешения войсковой администрации не более 12 часов в дневное время».
Миновав пограничный знак, Калмыков с облегчением надел картуз и тут же увидел казачий разъезд.
Двое: один пожилой седобородый, с испитым лицом старовера-постника, что-то ел, отворотясь, из своей посуды, второй, совсем мальчишка, по всему еще не служивший срочную, разговаривал с рослым казачиной, сидевшим на возу с сеном.
Хотел Демьян Васильевич пугнуть служивых – попробовать проскочить мимо разъезда, поскольку стреноженные кони мирно щипали траву в стороне от казаков, и, пока сторожа схватились бы, Калмыков пылил бы далеко… Но вовремя увидел, что чуть дальше, перекрывая проезд, по всем предписаниям устава стоит третий патрульный – конный.
– Здорово дневали, станичники, – одерживая коня, крикнул Калмыков.
– Слава Богу! – с готовностью откликнулся казачонок.
Пожилой наскоро утер губы и подошел к дрожкам:
– Кто таков, по какой надобности?
«Ишь ты! – удивился Демьян Васильевич такой официальности. – Молодого, что ли, обучает?»
– Да что ты, Антипа! – закричал с воза проезжий казачина. – Это ж Демьян Васильич. Первейший человек в округе. Эх ты! Тетёха!
– Ну ты! – цыкнул на него старовер. – Думашь, рожу выскоблил, так умнее всех стал?! Вот крикнут «Сполох», тыды будешь неделю объяснять, кто ты, а кто этот твой «Васильич».
– Эээээх! Колода ты кержацкая! – сказал казачина, съезжая на заду со снопов на землю. – Ты в чьих сапогах ходишь?
Калмыков невольно глянул на кержацкие сапоги, судя по грубой работе, домашнего рукоделия и засмеялся:
– Он в своих щеголяет! Своего рукомесла.
– Ну! – оскалился весело казачина. – В таких-то только кизяки топтать!
– Спасибо не в лаптях! – подхихикнул казачонок.
Но старовер нисколько не смутился.
– Пропуск знаешь? А то зараз проваливай в своих фасонных!