Дорога неровная
Шрифт:
Наигравшись в песочнице, Павлушка взобралась на скамью, усадила рядом с собой братишку и завела свою любимую песню:
— «Как на горке огонь горит, как на горке огонь горит, та-ра-ра-ра-ра-ра — огонь горит, та-ра-ра-ра — огонь горит… А под горкой чекист лежит, а под горкой чекист лежит, та-ра-ра…»
Ее часто пели молодые ребята-чоновцы, когда их эскадрон проезжал мимо дома. Ермолаев тоже любил эту песню.
У Павлушки был чистый голосок, неплохой слух, видно, удалась она в деда Илью, певуна-старовера. К пению у девочки охота возникла очень рано, и эта охота помогала ей и Валентине подкормиться во время переселения в Сибирь.
Павлушка пела, а из окон отделения милиции глядели дежурные и весело поощряли девочку:
— А ну, Панюшка, спой про бойца-комсомольца!
И Павлушка тут же затянула: «Там вдали за реко-ой догорали огни…» Другой попросил спеть про Хаз-Булата. И его заявку выполнила Павлушка. Зрители с удовольствием слушали все песни, но больше всего им, конечно, нравилась песня про чекиста, каждому, наверное, в голову приходила мысль, что вот и он так же может остаться в чистом поле, сраженный бандитской пулей. На крыльцо вышла Валентина, слушала песню, подперев кулаком щеку, потом смахнула слезинку: Егор опять в отъезде.
И только одного человека не умиляло пение девочки — Курчаткина, жившего этажом выше, как раз над отделением милиции. Каким образом он оказался со своей сожительницей, торговкой пирожками, в доме, где жили в основном семейные милиционеры, никто не знал. По происхождению, сказывали, Курчаткин дворянин, офицер царской армии, служил у Колчака. Но как начали Колчака теснить на восток, он пришел с повинной к чекистам и все честно доложил о себе, даже сообщил, где прячется небольшой отряд белогвардейцев. Повинную голову меч не сечёт, на это и рассчитывал Курчаткин, да и ранение в ногу не давало возможности служить в армии, потому его не мобилизовали в Красную Армию, но взяли подписку, что не будет вредить советской власти, и оставили в покое.
О своей лютой ненависти к этой самой советской власти Курчаткин, конечно же, не рассказал, умолчал и о страстной надежде на возврат белой армии. Он нигде не служил и на пропитание зарабатывал тем, что варил мыло да продавал. Вонь от домашней мыловарни шла на всю улицу, но НЭП процветал, и его никто не тревожил: предпринимательство разрешено, пусть себе торгует и в политику не лезет. Курчаткин соседей-милиционеров едва терпел, его трясла злоба от их песен, ведь, бывало, собирались семейные под черемухой во дворе свободным вечером и затеивали для себя самодеятельный концерт. Один из мужиков играл на гармошке, а Ермолаев подыгрывал ему на балалайке. Именно во время таких вечерних совместных посиделок и выучила Павлушка новые песни.
Однако за пределами своей квартиры Курчаткин — сама доброта, он даже заигрывал с Павлушкой, угощал то яблочком, то леденец совал в руку. Но девочка, однажды уловив в прищуре глаз Курчаткина откровенную злобу, стала его бояться, старалась обойти стороной.
Услышав, что мать зовет домой, ребятишки пересекли двор и стали спускаться по лестнице в подвал. В окне Курчаткина мелькнуло чье-то лицо, что-то свалилось с подоконника, и двор огласился детским отчаянным плачем. Валентина и милиционеры выскочили во двор и увидели залитое кровью лицо Павлушки, у ног девочки лежало толстое окровавленное березовое полено. Павлушке вторил испуганный
Валентина бросилась к детям, а один из милиционеров по внутренней лестнице в три прыжка взлетел на площадку Курчаткина, высадил плечом дверь и застал Курчаткина у окна: тот выглядывал во двор, и с его лица еще не стерлась злорадная усмешка. Парень дернул Курчаткина за ворот:
— Ты, сволочь, полено бросил?
— Не-е-т… — выдавил полузадушенный Курчаткин.
— Как «нет», если окно твоё как раз над лестницей в подвал, как — «нет»? — тряс парень Курчаткина за грудки.
— Не я! — щёлкал зубами перепуганный Курчаткин, не ожидавший такого стремительного вторжения в свою квартиру. — Это кошка играла на подоконнике и столкнула полено, я положил полено на окно просушить, чтоб лучины нащепать.
— Ух, ты, белогвардейская гнида! — парень ткнул Курчаткина кулаком прямо в бледное потное лицо, другой рукой хватаясь за кобуру. От немедленной расправы Курчаткина спасли другие милиционеры, подоспевшие очень вовремя.
Егор, вернувшись из поездки, застал Валентину в слезах: Павлушка заболела от удара по голове. Узнав о случившемся, заскрипел зубами и сгоряча чуть не ринулся казнить Курчаткина, однако, поразмыслив, даже не стал подавать в суд за увечье ребенка: никто не смог бы доказать, что полено сбросил Курчаткин, а не столкнул расшалившийся кот, который и впрямь был здоровяком, ему такое было под силу.
Егор старался не встречаться с Курчаткиным: боялся, что не совладает с собой и застрелит мерзавца, и всё-таки однажды столкнулся с ним во дворе. Сгрёб лацканы его пиджака рукой и тихо сказал:
— Ты, морда белогвардейская, убирайся отсюда, или я из тебя дух вышибу к чертям!
Курчаткин выпучил глаза, следя, хватается ли Ермолаев за кобуру, а то ведь и пристрелит со злости — никого рядом нет. Но Егор сумел погасить вспышку гнева, отпустил Курчаткина и пошел своей дорогой, больше ничего ему не сказав. И то ли подействовали ермолаевские слова, то ли по другой причине, но Курчаткин из дома исчез, оставив безутешно горевать свою сожительницу-пирожницу. Зато след на голове Павлушки, память о Курчаткине, остался на всю жизнь — глубокий узкий шрам, не зарастающий волосами.
Павлуша поправлялась медленно: питание неважное, да к тому же девочку мучили головные боли, и она от этого часто плакала, лежа на топчане в кухне у печи, где спала после рождения Никитушки. Родители с малышами спали на единственной кровати в комнате.
Ермолаев часто присаживался на край топчана и читал Павлушке что-нибудь из Анюткиных книг, которые хранились в сундучке под топчаном. А то брал в руки балалайку, купленную по случаю на толкучке, и пел свои любимые песни, Павлушка тоненьким голоском подпевала ему, но сил не хватало, и она, утомившись, устало закрывала глаза и засыпала. Тогда Ермолаев осторожно вставал, чтобы не потревожить ее сон, и тихонько уходил.
Ослабленная болезнью, девочка много спала. Проснувшись, видела мать, копошившуюся у печи, или отца, сидевшего за столом. Он то читал партийные книжки, то чистил оружие, то возился с разбитой обувкой, мурлыча под нос:
— «В церкви, золотом облитой, пред оборванной толпой проповедовал с амвона поп в одежде парчевой…»
Павлуша, не мигая, смотрела на Ермолаева, и ей было хорошо оттого, что у нее такой большой и сильный папа, все понимающий, умелый и ловкий, вот непонятно только, как японцы умудрились взять его в плен, потому однажды спросила: