Дорога в жизнь
Шрифт:
– Тимофей-то ноздри раздул, глаза кровью налились – вот сейчас подымет Семена Афанасьевича на рога! Бежит, ничего не видит, злой как черт – и в сетку ка-ак врежется! Запутался, землю роет, понять ничего не может, а тут Семен Афанасьевич ему ка-ак даст!
– А вы где были?
В голосе Алексея Саввича, в выражении его лица – ни малейшего нажима, но ребята словно под душ попали. Короткое молчание, потом Стеклов говорит сквозь зубы:
– Да где были – удрали… Семен Афанасьевич один остался. Он да Тимофей.
– Теперь бы не удрали, – уверенно говорит Жуков.
16. КУРЫ
Я
Каждая мысль, чья бы она ни была, стала находить немедленный отклик. Принимали ее или отвергали, но неуслышанной она не оставалась.
Примерно недели через три после приезда Гали с детьми я купил в городе новенький серебряный горн. Я шел с ним от станции и постепенно обрастал ребятами. По какому-то неведомому беспроволочному телеграфу стало известно, что приехал я не как-нибудь, а с горном, и все высыпали навстречу.
– Вместо звонка! Вот здорово! Как запоет – в Ленинграде будет слышно! – возбужденно говорили ребята.
Каждый старался пробраться поближе, потрогать мою ношу.
Только один человек при виде горна словно оцепенел – это был Петька. Он протиснулся ко мне, но не говорил ни слова, старался не встречаться со мной глазами и шел рядом унылый, подавленный. Разгадать эту загадку было нетрудно: Петька не смел и думать, что горн поручат ему, но и расстаться с этой звонкой серебряной мечтой был не в силах. Должно быть, эта мечта завладела им еще с того дня, когда я показывал фотографии дзержинцев и он увидел сигналистов.
Володин первым спросил напрямик:
– А кто будет горнистом?
– Жребий потянем! – крикнул Глебов.
– В коммуне… – едва слышно выговорил Петька, судорожно глотнул и продолжал все громче, с энергией отчаяния: – в коммуне Дзержинского… вы, Семен Афанасьевич, сами говорили… горнисты были… горнисты были из маленьких!
Общий хохот покрыл его слова.
– Э, куда метишь! – поддразнил Король. – Вон у нас Егор маленький. И Васька. А Павлушка Стеклов? Чем не горнист?
И тогда Стеклов-старший сказал веско:
– На собрании решим!
Я не был ущемлен тем, что не услышал: «Кого Семен Афанасьевич назначит, тот и будет». Куда важнее и куда приятнее даже и для самолюбия было услышать вот это: «На собрании решим!»
Но в тот же день произошло событие, заставившее нас забыть на время даже о горне.
В отряде Стеклова был Леня Петров, самый маленький в нашем доме. Ему никто недавал и десяти лет, такой он был щуплый, тощенький, с тонкой шеей и большими раскосыми глазами на бледном лице. Грешным делом, я редко вспоминал о нем – уж очень он был тихий и незаметный, а моего самого неотложного внимания требовали столь яркие личности, как Глебов, Плетнев, Репин… Но однажды, проходя по двору, я увидел: Леня Петров бьется в руках у Короля, пытаясь вырваться и что-то спрятать.
– Что
– Семен Афанасьевич, поглядите, он всю свою еду из столовой в карманах уносит! Видите – яйцо крутое. А вот я из кармана вытащил – каша в бумажке. Даже понять нельзя – на продажу, что ли?
Я поставил Леню перед собой и заглянул в испуганные глаза:
– Ну?
– Ку… куры… – прошептал он.
– Что-о?
– Ку… куры! – повторил он громче – и расплакался.
На счастье, тут подоспел Стеклов.
– Опять не ел? – спросил он с ходу, видимо ничему не удивляясь.
– Что такое? – сказал я с сердцем. – Почему не ешь в столовой, зачем таскаешь еду в карманах? Да отвечай же!
– Семен Афанасьевич, это он курам таскает, – пояснил Сергей. – У него наседка на яйца посажена, вот он с ней и нянчится.
У нас, кроме быка Тимофея, было четыре курицы и тощий, почти бесхвостый петух – остатки разваленного, раскраденного хозяйства. Все они были, как полагается, заприходованы, ими ведала Антонина Григорьевна, а мне было недосуг помнить о них – копошатся где-то у сарая, и пусть копошатся. Раза два я слышал, как Леня Петров сзывал их странным зовом. «Типы, типы!» – повторял он тихонько, и они сбегались к нему. Однажды я был свидетелем того, как он по душам беседовал о курах с Антониной Григорьевной. «Вот тебе решето. Хорошее будет гнездышко, – наставляла она. – Соломки подстели, золой им перышки посыпь… ты не сыпал, нет?»
Леня любил кур всерьез, ухаживал за ними с утра до ночи, носил им всякие остатки из кухни. И вот оказалось, что он еще и делится с ними своим завтраком, обедом и ужином.
Убедившись, что никто не собирается его наказывать, Леня осмелел.
– Сперва черная села на яйца, – рассказывал он, – только я сразу увидел, что она наседка никудышная: крылья не распускает, а прижимает к телу, яйца и лежат неприкрытые. А теперь Пеструха села. Она умная. Все смотрит по сторонам; как увидит, что яйцо не прикрыто, – поднимется, клювом его подкатит поближе и крылом закроет. А когда сходит с гнезда, так все бегом бегает – наглотается чего-нибудь поскорее и сразу назад…
Леня рассказывал охотно, громко, словно это и не он минуту назад всхлипывал и размазывал по лицу слезы.
Постепенно курами заинтересовалось почти все женское население нашего дома – Екатерина Ивановна, Галя, Леночка. Курам отвели уголок возле кухни («В сарае холодно, у них гребни мерзнут», – объяснял Леня). Им устроили гнезда из корзинки, двух ящиков и решета; гнезда побелили известкой, чтобы уберечь от насекомых, подостлали соломы и сена. Леня мечтал летом устроить на унавоженной земле червятник.
– Это очень просто: покрыть грядку досками и поливать. А потом майские жуки – если их собрать побольше да посушить, вот это будет корм!
Пеструха добросовестно сидела на яйцах, и вот, приложив ухо к одному из них, Леня впервые услышал едва уловимое постукиванье. Он прижал руку к губам и как-то весь съежился. Но не позволил нетерпению одолеть себя – не снимал наседку раньше времени, давал каждому цыпленку обсохнуть под курицей и только после этого осторожно вынимал его и помещал в теплый, уютный ящик.