Дорогая Эмми Блю
Шрифт:
– Я не…
– Я помню про твой день рождения. Я не забыла. Как я могла забыть?
Я киваю.
– Ну вот. Почему бы его не отметить? Тридцать – важная дата.
– Да ну? Это всего лишь цифра, солнышко, и ты об этом знаешь. Люди придают слишком большое значение возрасту.
– Может быть, – говорю я и меняю тему, потому что чувствую: она уже настроилась на долгую дискуссию о возрасте, о людях, будто она не одна из нас. – Ну, как вообще дела? Ты много путешествуешь? – Я не задаю вопросов о работе, потому что меня тут же обвинят в излишнем интересе к деньгам.
Она садится поудобнее, вытягивает ноги так, чтобы не касаться ими моих, и начинает перечислять места, где они с
– На прошлых выходных мы ездили в Корнуолл, на фестиваль в Бьюд, – продолжает мама. Я с энтузиазмом киваю. – А перед этим в Гернси, и было изумительно. Есть в этом месте что-то особенное. Воздух… – мама умолкает и поднимает глаза к потолку, будто чувствует поблизости этот воздух. – Такой чистый. Приятный. Будто пузырится, понимаешь, о чём я?
– Как на Скае, – говорю я, и она кивает, её глаза загораются, будто я включила зажигание.
– Да, Эммелина, в точности как на Скае.
Я ненавижу себя за то, что мой желудок тут же сводит какой-то приятный спазм. Словно я доказала свою пригодность. Порадовала мамочку, угадав с ответом. Как будто мне три года, и я хорошая девочка, а не взрослая тридцатилетняя женщина.
– Ну а у тебя как дела? – она вяло улыбается. – Несколько дней назад я сказала Джиму, что ты, кажется, на другом конце света. Поэтому написала письмо. Как жизнь?
В такие минуты мне особенно остро хочется, чтобы мои отношения с матерью были такими же, как у моих школьных подруг, как у Рози. Я хотела бы рассказать ей о Лукасе. О свадьбе, о Фишерс-Уэй и моей раскалённой комнате, о том, как я переживаю, что сильно сбилась с пути, о том, что реальность совсем не похожа на планы, о том, что я испытываю панику. Что я очень боюсь одиночества, которое меня затягивает, что порой не могу дышать. Что, хотя прошло уже четырнадцать лет и мне больше не снится мистер Морган, его жаркий, влажный шёпот мне в ухо, его рука, гладящая моё бедро, я часто ощущаю чувство вины за него, за ту ночь. За то, что его уволили, ему пришлось уехать, бросить жену и детей, одной из его дочерей была моя лучшая подруга Джорджия. Столько людей пострадало – людей, которые были мне дороги – и всё из-за меня. «Из-за него, Эмми, а не из-за тебя. Виноват только он», – сказал бы Лукас, будь он рядом, как он всегда говорил. Но ничего этого я не могу сказать матери. И никогда не могла.
– Да особо никаких новостей, – говорю я, оглядывая крошечную, затхлую комнату. Я слышу музыку – электрогитары, быструю весёлую скрипку – прямо за фургоном, в поле. – По-прежнему снимаю жильё на Фишерс-Уэй.
– Квартиру?
– Нет. Комнату. Из квартиры я съехала восемнадцать месяцев назад. Больше не могла себе её позволить.
– Я давно тебе говорила, Эммелина, но ты меня не слушала. Нечего было вообще связываться
– Адам, – я стараюсь не обращать внимания на то, как сжимается мой живот при слове «бросил». Как будто это ничего не значило. Вообще-то мои отношения с Адамом, хотя они и не дошли до предложения руки и сердца за завтраком и планирования будущего, были единственными серьёзными отношениями в моей жизни; он был единственным, с кем я жила. Он съехал из квартиры, которую мы снимали вместе, четыре года назад, и это ощущалось довольно болезненно. Но что в этом могла понимать мама, бросившая меня, когда мне было четырнадцать, и сменившая столько бойфрендов, что я даже не смогла бы их посчитать? «Нянчиться нужно только с младенцами», – говорила она каждый раз, когда у меня болело сердце, я чувствовала слабость или страх, просила сходить со мной к стоматологу или помочь мне разобраться с флешкой, таймером или рецептом печенья, как помогала Джорджии её мама. Для моей это ничего не значило.
– А как фотостудия? – спрашивает она.
– Меня оттуда уволили, помнишь? Сократили. Я тебе говорила.
– По-моему, нет.
– Говорила! – я начинаю терять над собой контроль, несмотря на все попытки оставаться спокойной. Всё как всегда. Холодный перечень банальных вопросов, которые она чувствует себя обязанной задать. – Я уже два года работаю в гостинице.
– Хмм, – мама кивает, чуть сузив глаза, словно раздумывает, правду я ей сказала или нет. – Уж прости, Эммелина, но я тебе скажу – и слава Богу.
Я молча смотрю на облезлый, грязный линолеум под ногами.
– Я серьёзно. То, как они грабили родителей… Не знаю, как ты там работала.
– Грабили? – я хмурюсь. – Это была фотостудия, мам. Семейная. Детская.
– А цены? – она качает головой. – Делали такие фото, зная, что ни один родитель в здравом уме не пошлёт их куда подальше, – слово «родитель» она произносит с таким видом, будто оно не имеет к ней отношения. – А что? Что я не так сказала?
Я молчу, поначалу решив ничего не отвечать. Потом отвечаю:
– Просто… Меня сократили, мам. Мне там нравилось. Я работала с семьями, с детьми, я скучаю по этой работе. Можно было и посочувствовать.
– Ну, извиняться я не стану, – резко говорит мать. – Я не стыжусь своей радости за то, что ты больше не работаешь в организации, с принципами работы которой я не согласна.
Она вздыхает, делает глоток чая цвета спелой малины, и я слышу, как Лукас говорит: «Так, значит, твоя мама не одобряет мясоедов, религиозных людей и… фотографии? Отлично, Кэт!»
Какое-то время мы молчим, и, подперев подбородок рукой, я смотрю, как на город опускается ночь, подбирается к нам с мамой, свет лампочки становится тусклее. Интересно, какими мы выглядим, если смотреть на нас с холма? Крошечный янтарный огонек вдалеке, у моря. Два силуэта прижались друг к другу, делятся давними новостями, вспоминают ушедшие времена. Полагаю, это нисколько не похоже на то, что есть на самом деле: душную консервную банку с таким густым воздухом внутри, что кажется, будто я вдыхаю дым.
– На выходных встречалась с Лукасом, – наконец говорю я. – Мы думали, не съездить ли нам в Бретань, – я почти намеренно произношу эти слова, вижу, как напрягается её подбородок, но пока она молчит и кивает. – В Сен-Мало, ты говорила, жил мой оте… – я поправляю себя, – Питер?
Мама смотрит на меня, сузив глаза, очень широко распрямив плечи.
– Что, прости?
Порой я не могу поверить, что прежде мать была такой увлечённой, такой жизнерадостной, какой она пытается себя показать. В двадцать два года весь мир лежал у её ног, она могла отправиться куда хотела. А потом появилась я и всё испортила.