Дороги еврейских скитаний
Шрифт:
— Ну так приезжайте же после праздников?
— Не могу. Мне надо увидеться с ним сегодня!
— Ну тогда ничем не могу помочь… или идите с кухни!
— А где кухня?
— С другой стороны.
«С другой стороны» уже ждал барин, заплативший, верно, немалые деньги. О, это был барин, барин во всех отношениях! Барство сказывалось во всем: в дородной фигуре, в шубе, во взгляде — и не то чтобы ищущем, и не то чтобы сосредоточенном. Барин точно знал, что минут через пять, самое позднее — через десять, дверь кухни откроется.
Правда, когда она в самом деле открылась, богатый барин слегка побледнел. По темному коридору с бугристым полом мы двинулись вперед: барин зажигал спички, но ступал неуверенным шагом.
Он просидел у ребе довольно долго и вышел в прекрасном расположении духа. Позже я узнал, что у этого господина заведено раз в год проходить к ребе через кухню,
Ребе сидел в голой комнате за небольшим столом перед окошком с видом во двор. Левой рукой он облокачивался на стол. У него были черные волосы, короткая черная борода и серые глаза. Его нос, словно повинуясь неожиданному порыву, прямо-таки выпрыгивал из лица, становясь к концу широким и плоским. У ребе были худые костлявые руки и белые острые ногти.
Ребе громко спросил, зачем я пришел, окинул меня быстрым взглядом и сразу же перевел глаза в окно.
Я ответил, что хотел его повидать и что наслышан о его мудрости.
— Бог мудр! — сказал ребе и снова взглянул на меня.
Затем он жестом подозвал меня к столу, протянул руку и сердечным тоном старого друга промолвил: «В добрый час!»
Тем же путем я вернулся обратно на кухню. Рыжий торопливо хлебал деревянной ложкой фасолевый суп. Я дал ему деньги. Левой рукой он принял купюру, а правой, не отрываясь от еды, поднес ко рту ложку.
На улице он догнал меня с расспросами. Ему не терпелось узнать, что творится в мире и не вооружается ли Япония к новой войне.
Мы с ним потолковали про войны и про Европу. Он сказал: «Я слышал, будто японцы — не гои, не как европейцы. Так и чего же они воюют?!»
Думаю, от такого вопроса любой японец пришел бы в смущение и вряд ли нашелся бы что ответить.
А потом оказалось, что в этом маленьком городке живут сплошь рыжие евреи. Через две-три недели они отмечали праздник Торы [18] , и я видел, как они танцевали. То не был танец вырождающегося рода. И не только энергия фанатичной веры — в религиозном обряде рвалось наружу само здоровье.
18
Симхат-Тора (ивр. «радость Торы») — праздник по случаю окончания годичного цикла чтения Торы и начала следующего цикла. Выпадает на восьмой день праздника Суккот.
Хасиды брались за руки, плясали в кругу, распускали круг, били в ладоши, мотали в такт головами и, подхватив свитки Торы, кружили их, словно девушек, прижимая к груди, целуя и плача от радости. В танце сквозило эротическое желание. Меня глубоко тронула картина того, как целый народ приносит на алтарь своего Бога чувственную радость, а Книгу строжайших законов обращает в возлюбленную, не различая, сводя воедино телесное вожделение и духовное наслаждение. Страстность и сладострастие, танец и богослужение, всплеск чувственности и молитву.
Из огромных кувшинов хасиды пили медовую настойку. Откуда пошел ложный слух, будто еврей не умеет пить? Тут к восхищению подмешивается укор, недоверие к племени, которому вменяют в вину рассудочность. Но здесь я своими глазами видел, как евреи теряют рассудок, — правда, не после трех кружек пива, а после пяти кувшинов крепкой настойки, и не по случаю военной победы, а от радости, что Господь наделил их Законом и знанием.
А еще раньше я видел, как они теряли рассудок во время молитвы. Дело происходило на Йом-Кипур. В Западной Европе его называют Днем примирения — уже в одном этом названии проявляется вся готовность западного еврея к компромиссу. Йом-Кипур — это не день примирения, а день расплаты; трудный день, двадцать четыре часа которого вмещают в себя двадцать четыре года покаяния. Он начинается накануне, в четыре часа пополудни. В каком-нибудь городе с подавляющим большинством еврейского населения этот главный еврейский праздник напоминает бурю, застигшую тебя в утлом суденышке в открытом море. В переулках резко темнеет: во всех окнах разом меркнет свет, и тут же, с боязливой поспешностью, захлопываются ставни — так невероятно прочно и наглухо, что кажется, теперь их откроют только в день Страшного суда. Все вокруг прощаются с мирскими делами: с гешефтом, с радостью, с природой и пищей, с улицей и семьей, со знакомыми и друзьями. Люди, которые всего два часа назад в повседневных одеждах, с будничным выражением лица ходили по улицам, сейчас, изменившись до неузнаваемости,
Сходную перемену в людях я видел только на еврейских похоронах.
Тело благочестивого еврея кладут в простой деревянный гроб и покрывают черным платком. Никакой колесницы не предусмотрено: быстрым шагом, кратчайшим путем — не знаю, потому ли, что таковы предписания, или поскольку медленный шаг удвоил бы тяжесть — четыре еврея несут умершего на кладбище. Они почти бегут с телом по улице. День ушел на приготовления. Дольше суток мертвому нельзя оставаться на земле. На весь город слышны причитания осиротевших близких. Изливая свое горе первому встречному, с криками бегут по улице женщины. Они разговаривают с усопшим, называют его ласковыми именами, просят его о прощении и снисхождении, осыпают себя упреками, растерянно спрашивают, как им теперь жить, уверяют, что для них все кончено — и все это посреди улицы, на проезжей части, бегом, под безучастные взгляды из окон, в будничной толпе случайных прохожих, под скрип колес проезжающих телег и крики лавочников-зазывал.
На кладбище разыгрываются чудовищные сцены. Женщины не хотят уходить с могилы, их приходится усмирять, утешение похоже на укрощение. Мелодия заупокойной молитвы грандиозна в своей простоте; погребальная церемония коротка и почти резка; толпа нищих, сражающихся за подаяние, огромна.
Семь дней ближайшие родственники сидят в доме покойника на голом полу или на низких табуретках; они передвигаются по дому в чулках и сами выглядят как полумертвые. В окнах, перед кусочком белой холстины, горит за покойника тусклая свеча, и соседи приносят оплакивающим сваренное вкрутую яйцо — пищу того, чья боль кругла, безначальна и бесконечна.
Но и радость бывает бурной, не менее бурной, чем горе. Как-то раз один цадик женил своего сына, четырнадцати лет от роду, на шестнадцатилетней дочери другого цадика, и хасиды обоих ребе прибыли на торжество, которое длилось восемь дней и собрало не менее шестисот гостей.
Городская управа позволила евреям праздновать в старой пустующей казарме. Три дня гости были в пути. Вот они прибыли: в повозках, с лошадьми, соломенными тюфяками, перинами, детьми, драгоценностями, огромными баулами — и разместились в казарме.