Дороги и судьбы
Шрифт:
И сплетничать с ней можно было, и новой блузкой хвастаться, и погоду обсуждать - банальнейшие темы! Но ничто не звучало банально в устах Ахматовой...
Я: "Ну и отвратительная сегодня погодка!"
Она: "Что вы! Восхитительная. Такая трагическая осень. Ветер рвет последние листья, солнце выходит на это посмотреть, заламывает руки и в отчаянии уходит".
...Много лет спустя, прочитав в романе Торнтона Уайлдера "Мартовские иды" рассуждения Цезаря о молчаливых женщинах (чья молчаливость, однако, не вызвана пустотой или рассеянностью), я подумала, что все тут сказанное можно целиком отнести к Ахматовой...
"Но когда их (молчаливых) что-нибудь побуждало заговорить,
Ахматова видела вещи под каким-то иным, непривычным углом: всякие обыденности в устах ее становились значительными - это поражало меня. Той осенью в Голицыне я открыла в ней блестящий сатирический дар, а несколькими годами позже и дар комический, что тоже поразило меня... Как-то в Москве я зашла за ней к Ардовым, чтобы вместе ехать куда-то. Анна Андреевна стояла посреди комнаты в туфлях на босу ногу, держа в руке чулок. Увидев меня, объявила: "Если вдуматься - одного чулка мало!"
Юмор Ахматовой был мне близок, доставлял наслаждение необыкновеное, я хохотала до слез, она меня останавливала, сама не сдерживая улыбки: "Перестаньте смеяться над старухой!"
У этой величавой женщины, умевшей оцепеняюще действовать на присутствующих, был абсолютный слух на юмор, а основной признак такого слуха - это, мне думается, умение смеяться над собой, умение видеть себя в смешном свете.
Забегая вперед, расскажу вот о каком случае.
Осенью следующего, 1956 года, по зову Ахматовой (обычно говорилось по телефону так: "Не могли бы вы сейчас каким-нибудь чудом ко мне приехать?") я явилась в квартиру Ардовых. Холодильник в углу передней служил гостям местом свалки шапок, шляп, муфт и кашне. На этот раз поверхность холодильника украшала лишь одна дамская шляпа светло-коричневого фетра, пронзенная позолоченной булавкой с желтым прозрачным камнем. Вокруг холодильника витал тонкий запах духов.
Из столовой - смех Ахматовой и чей-то голос, женский, низкий - где я слышала его прежде?
Седые волости над подвижным, с нежной кожей лицом, темные насмешливые глаза узкого разреза - Раневская. Я узнала ее с порога. Только что рассмешила Ахматову, чрезвычайно этим довольна, написано на лице, сохраняющем, однако, полную серьезность, лишь в глазах что-то посверкивает... (Ближе познакомившись с Раневской, я узнала, что она, говоря смешное, всегда серьезна, почти печальна и, лишь доведя собеседника до хохота, сама усмехается, произнося негромко и хрипловато: "Хэ-хэ-хэ".) {330}
На Анне Андреевне ее любимое одеяние, великолепный, очень ей идущий темно-лиловый халат. И диван, на котором она сидит,- старинный, красного дерева, с прямой спинкой,- тоже идет ей... Раневская - в кресле, стоящем под углом к дивану. В кино я видела ее в ролях либо комических, либо трагикомических, бог знает во что одетую, а в жизни элегантна, подтянута, светло-серый костюм, английская блузка... Анна Андреевна познакомила нас, делая это, как всегда, церемонно: "Фаина Григорьевна, позвольте вам представить..." И меня по имени-отчеству, хотя обычно называла без отчества. Раневсвая сказала: "Очень приятно". В присутствии хорошо воспитанных людей я вспоминаю все, чему меня учили в детстве и что нередко позволяю себе забывать. Подтянулась, заявила, что и мне очень, очень приятно, села на предложенный стул, привстатав, приняла из рук Ахматовой чашку чаю и вообще слегка накрахмалилась. Это, однако, скоро со
Дело в том, что Раневская запела. Она исполняла романс на восточный, ею самой придуманный мотив, закатывала глаза, ломала руки: "Не любишь, не хочешь смотреть? О, как ты красив, п-р-рок-лятый! И я не могу взлететь, а с детства была крылатой!" Милостивый Боже, стихи Ахматовой из сборника "Четки"! В присутствии автора эти строки пародируют, над ними издеваются! "И только кр-расный тюльпан, тюльпан у тебя в петлице!" - прошептала напоследок восточная певица, уже как бы в изнеможении... Мы тоже изнемогли от смеха, и автор "романса", и я... Ахматова, вытирая глаза (умела смеяться до слез!), умоляюще: "Фаина! Теперь - швею!"
Восточная дама, томящаяся от безнадежной любви, исчезла. Выглянула было Раневская (седая, насмешливая, в сером костюме) и тут же пропала. Перед нами очутилось существо кроткое, жалкое, запуганное - бедная швея. Отодвинув чашку, швея завертела ручку недвижимой швейной машины и запела голосом унылым, монотонным, каким, вероятно, певали городские романсы старорежимные швеи на своих чердаках или в своих подвалах... Однако это не были слова нехитрого городского романса. Это были слова одного из трагичнейших стихотворений Ахматовой: "Соседка из жалости - два квартала, старухи, как водится,- до ворот, а тот, что руку я держала, до самой ямы со мной пойдет". {331}
Ахматова плакала от смеха. Я тоже плакала. Но не только от смеха. От изумления и восхищения.
Раневская называла Ахматову "рабби" - библейское обращение к учителю. Надо было слышать, как Раневская вопрошала ученически кротко: "Рабби! Объясните мне, пожалуйста..." - "Фаина, чего не знаю, того не знаю".- "И вы хотите, чтобы я поверила, рабби? Вы знаете все!"
...А я той голицынской осенью 1955 года стала шутливо называть Анну Андреевну "мэм" - не из-за наших ли разговоров об английской литературе? Она не протестовала, ей это нравилось, так это и осталось. С той поры, обращаясь к ней, я уже ни разу не назвала ее по имени-отчеству. И выработался никогда не изменяемый "зачин" телефонных разговоров. Если звонила она, то, узнав ее голос, я - вопросительно: "Мэм?" - "Она!" отвечала Анна Андреевна. Когда звонила я, называть себя мне не требовалось. Я начинала: "Мэм..." - и слышала в ответ: "Ну?"
Смесь почтительности и фамильярности, звучавшая в обращении "мэм", придала новую окраску нашим отношениям. Я спрашивала: "Мэм, можно я немного похвастаюсь?" Она отвечала: "Даю вам три минуты".- "Это слишком, мэм, я уложусь в полторы".- "Попробуйте". Свое восхищение ее стихами или радость по поводу того, что она нынче хорошо выглядит, я выражал примерно так: "Вам не кажется, мэм, что вы просто гений?" И: "До чего вы сегодня красивы, мэм!" Она откликалась: "Не льсти - не люблю, как говорил купец у Островского".
Ноябрь 1955 года Ахматова провела в Ленинграде, а в конце этого месяца вновь приехала в Москву, куда привели ее дела, связанные с выходом книги переводов корейских поэтов, и самые главные дела: хлопоты о сыне. О сыне и хлопотах Анна Андреевна со мною не говорила, в это посвящались лишь самые близкие, самые давние ее друзья. От них-то я и знала о главной причине приезда в Москву Ахматовой. И видела ее лицо.
Придешь к Ардовым, стучишь в дверь маленькой комнаты, слышишь "Да!", входишь и видишь лицо Анны Андреевны - застывшее, окаменелое, мученическое. Оно тут же менялось, становилось домашним, добрым. "Входите, садитесь, вот пепельница!" А рядом с Ахматовой сидит ее старый друг Эмма Григорьевна Герштейн, и я пони-{332}маю, что разговор у них только что шел о Льве Николаевиче...