Дороги веков
Шрифт:
— Не знаю, вроде бы никак не зовётся…
Стоянка была открыта. Теперь ей следовало дать имя. Это право и обязанность археолога, — назвать памятник, назвать место. Я мог бы окрестить её Вёксой-5, потому что уже четыре стоянки, кроме Польца, на Вёксе были мной открыты; мог назвать её Плещеево-10, потому что по этому берегу Плещеева озера известны были уже девять стоянок. Но мне не хотелось этого делать. Подобные названия ничего душе не говорят. Правда, наука ничего не знает о душе, хотя без души и науки быть не может. Но здесь-то как поступить? Требуется обычно, чтобы в названии отразилось имя или ближайшего населённого пункта, как точного и постоянного ориентира,
Медленно скользя по течению, мимо нас плыл в лодке старик. На его пегую от седины голову был надет порядком затёртый картуз, мокрые латаные брюки подвёрнуты до колен, и из них высовывались белые, не тронутые загаром, словно из кости точенные худые ноги. Размеренно, двумя руками, он выносил весло вперёд, вонзал его вертикально в воду, налегал на него в гребке и незаметно подруливал.
Константин взглянул на старика и выпрямился:
— Дядя Иван, как это место называется?
Тот придержал веслом лодку и повернулся к нам:
— Теремки звали. А тебе на что?
— Да так вот, интересуются.
— А-а… Для науки, стало быть…
И старик поплыл дальше.
Итак, теперь стоянка будет называться «Теремки». Из полевого дневника, куда я записывал сегодня свои наблюдения, вместе с сухими лаконичными сведениями это название перекочует сначала на страницы отчёта об экспедиции, а затем и в научные статьи: «За время работы экспедицией была вновь найдена и обследована стоянка Теремки, открытая в 1924 году В. И. Смирновым. Стоянка находится на небольшом всхолмлении левого берега реки Вёкса… покрыта сосновым лесом… находки…» Ну и так далее.
Я посмотрел на Константина, который кончил вычерпывать воду и отвязывал свою лодку, на Сергея, который, присев на корточки перед цветком, нацелил объектив фотоаппарата на шмеля; взглянул на звенящий в предвечернем птичьем гомоне лес, на почерневший, проседающий в болото дом Бабанихи, которая загоняла сейчас свою корову в хлев, на белеющий на холмах за озером Никитский монастырь…
И вдруг мне показалось до боли обидным, что всё это великолепие мира, все наши чувства и переживания, радость поиска и открытий, всё то, что делает нашу жизнь осязаемой и полной, так что и на секунду усомниться не можешь в реальности своего бессмертия, — всё это должно скрыться, стушеваться за скупыми и холодными фразами полевой документации, безжизненными, как цифра, как некий условный символ, — не больше. Останутся скребки, черепки, наконечники стрел, кости невесть когда и кем убитых и съеденных животных, чертежи, фотографии, но не этот лес, не голоса птиц, не уходящий к закату день, не люди — древние и современные мне, — которые и сделали это мгновение таким прекрасным и неповторимым…
Цирусы
Размётанные, чуть прозрачны,
Они колышутся слегка…
Из созданного что удачней,
Чем перистые облака?
Для них название иное
Всегда хотелось мне найти,
А это — слишком уж земное,
Как остановка на пути,
Как бы признание в бессилье,
В победе косной бытия…
А над тобой простёрты крылья
Несущегося корабля!
27
Редко удаётся взглянуть на собственную работу со стороны, взглядом отчуждённым, несколько недоумевающим… Да ещё на такую работу, как наша. И не только потому,
Трудно, потому что это как бы твоя же собственная плоть, продолжение тебя самого, распространившегося и на идеально зачищенные плоскости раскопов, на которых строгими рядами выстроились колышки, и на стенки, где проступают разноцветные слои песка, серые и чёрные линзы древних кострищ и очагов, и на отвалы, громоздящиеся вокруг раскопа. Всё это в конечном счёте тот зримый результат твоих мыслей, надежд, стремлений, точных расчётов, которые возникали, менялись, остывали, кристаллизовались в предшествующие годы, месяцы и дни. Сам ты даже не думаешь уже о них: они живут в тебе своей жизнью, невидимо распоряжаясь тобой, и потому, вдруг как бы очнувшись, с некоторой растерянностью смотришь на случайных зрителей, собравшихся возле раскопа и обсуждающих — что бы это могло быть и зачем всё это нужно? Очередная «блажь» учёных? Кладоискательство под маркой науки?
Вот хотя бы эти все черепки, кучи которых растут на листах бумаги, а на плане образуют уже явственные скопления… Стоило только снять двадцатисантиметровое «одеяло» наносного песка, как мы очутились на той «дневной поверхности», по которой человек ходил пять тысячелетий назад.
Так всё здесь и осталось после него: разбитая посуда, инструменты…
Неужели и наши свалки, наши мусорные кучи археологи будущего через несколько тысяч лет станут рассматривать с таким же неподдельным интересом? Будем ли мы столь же интересны для своих, очень отдалённых потомков, как для нас — вот эти, столь же отдалённые предки? Что-то не верится…
Нам своих предков упрекнуть не в чем. Они оставили нам в наследство чистые реки и озера, обширные леса, среди которых на самых плодородных землях были расчищены и возделаны поля, способные прокормить всё будущее человечество, неисчерпаемо богатый, казалось нам, океан, чистую атмосферу, не заражённую радиацией, множество одомашненных, приручённых и диких зверей, чтобы человек не чувствовал себя одиноким на этой прекрасной и обильной дарами земле…
А что оставим им мы? Ржавчину консервных банок? Загнившие водоёмы? Уничтоженный плодородный слой? И страстную тягу к исчезнувшей, первозданной биосфере?
Нет, друзья мои, смотрящие со стороны на причуды археологов, наша работа не блажь и не кладоискательство. Здесь вот, на грани двух бездн времени, спускаемся мы на землю прошлого, чтобы хоть в какой-то мере понять землю будущего. И эти обломки древних горшков, покрытые в шахматном порядке глубокими коническими ямками, расположенными плотно, как ячейки сотов, в свою очередь разделённые на пояса или зоны то прямыми, то косыми оттисками зубчатого штампа, служат для нас ориентирами в головоломных странствиях.
Мы спорим друг с другом, как и для чего наносили эти ямки. Служили ли они лишь украшениями для этих вот широких, полуяйцевидных горшков с толстыми стенками, как бы «свитыми» из широких глиняных лент, или же в основе такого рода украшений лежит определённый технологический приём, с помощью которого стенки сосудов становились более прочными и плотными, а сам сосуд мог быть лучше обожжён? Лепили ли древние гончары эти сосуды прямо на земле или для их выделки использовали специальные формы? Отражают ли подобные узоры из ямок какие-либо родовые или племенные отличия древних жителей этого края, или же рисунок имел какое-нибудь магическое значение? А может быть, узоры на посуде указывали на её употребление в быту: этот горшок предназначался для варки, скажем, мяса, тот — для рыбных блюд, третий — для ягод…