Дорогой мой человек
Шрифт:
— Что? — крикнул ему Устименко.
— Порядок! — заорал Миленушкин. — Пока порядок!
Володя махнул рукой и побежал на ходовой мостик. Здесь было попонятнее, но барабанные перепонки, казалось, вот-вот лопнут от рева где-то рядом хлопающих пушек. Амираджиби с мокрым от пота бронзовым лицом стоял возле рулевого, и Устименко слышал, как сигнальщик крикнул капитану почти одновременно, что «справа по корме бомбардировщик противника» и что «пошли бомбы», и как Амираджиби тотчас же велел рулевому: «Право на борт». Рулевой деловито ответил: «Есть право на борт», а бомбы с воем пронеслись
— Поняли? — сипло спросил Амираджиби и стал откашливаться.
— Это и есть кордебалет? — вспомнил Устименко.
— Нет, доктор дорогой, это всего только танец маленьких лебедей из балета «Лебединое озеро». Это немножко войны…
Откашлявшись и ловко закурив на ветру, капитан осведомился:
— Видели, как погиб «Фараон»?
— Нет, не видел.
— Сразу. В одно мгновение. Они, наверное, зазевались, бедняги, бомбардировщик вытряхнул на них две бомбы. Вот корветы снуют — смотрите, надеются еще людей спасти…
Сигнальщик крикнул:
— Вижу сигнал коммодора: приспустить флаги в честь погибшего судна.
— Приспустить флаг! — обернувшись, велел Амираджиби.
И, сняв шлем, вытирая еще подрагивающей рукой белым платком пот войны со лба, заговорил домашним, тихим, усталым голосом:
— Вечная память погибшим! Никогда не забудет вас советский народ! Слава в веках, труженики моря, братья по оружию! Да будет злая пучина вам теплой постелью, орлы боевые, где отдыхаете вы вечным сном…
Было похоже, что он молится, но, внезапно обозлившись, капитан сказал:
— Если бы ваши миноносцы стреляли, как стреляет «Светлый», — главным калибром, то ни один торпедоносец не прорвался бы! Никто этого еще, кстати, не делал, а Родион всем бортом бьет с дистанции семьдесят кабельтовых. Лупит и не подпускает, молодец какой каперанг! А эти раззявили рты!
И он сердито показал, как «эти раззявили рты». Потом хлопнул Устименку по плечу и посоветовал:
— Не надо быть таким серьезным, дорогой доктор! Вспомните, как вы спасли мне жизнь — там, в базовой бане. И сознайтесь теперь — перед лицом смертельной опасности: иголка была ваша?
— Моя! — радостно улыбаясь в лицо этому удивительному человеку, сказал Володя.
— Конечно! Я выследил, где вы одевались. Я давно над этим размышляю.
— Простите, Елисбар Шабанович, — сказал Володя. — Но я боялся, что это вдруг адмирал и меня будут всяко унижать.
— Теперь не будут! — сказал Амираджиби. — Теперь я простил вас, доктор, и если судьба, то мы встретимся под водой друзьями. А теперь идите к вашему англичанину и не оставляйте его по пустякам.
Потом, вспоминая эти часы, дни, ночи, атаки подводных лодок и серии глубинных бомб под сверкающими лучами солнца, вспоминая завывающие, распластанные тени четырехмоторных торпедоносцев, пытающихся прорваться к каравану, американских матросов, которые были подняты на борт «Пушкина» после того, как их «Паола» еще на плаву была расстреляна английским сторожевиком и окончательно добита немецким бомбардировщиком, вспоминая истерические выкрики стюарда «Паолы» о том, что он ясно видит «большой флот» немцев,
«Мои наблюдения свидетельствуют в пользу той точки зрения, что при ином принципиально подходе к вопросам живучести судов наличие пострадавших от охлаждений было бы в десятки раз меньше, — следовательно, исчислялось бы единицами, что, несомненно, доказало бы несостоятельность взгляда санитарной службы флота союзников, к сожалению подтверждающего в корне неправильную точку зрения Британского адмиралтейства о полной невозможности проводки арктических конвоев».
Но этот абзац майор медицинской службы Устименко написал значительно позже, а пока он только наблюдал, работал и раздумывал, еще не имея полностью своего взгляда на проходившие перед ним события.
Глава одиннадцатая
ТЫ ТОЛЬКО РОЖДАЕШЬСЯ!
Не зная, что у Володи немного дел на «Пушкине», Невилл часто уговаривал его:
— Не тратьте на меня время, док, у вас его слишком немного для того, чтобы позволять себе роскошь сидеть со мной, будто вы сестра-кармелитка. Идите к вашим раненым и обмороженным. Теперь-то я уверен, что и без вашего участия ребята с этого шипа не бросят меня, даже если положение станет окончательно паршивым. Идите же, док!
Устименко кипятил шприц, делал Лайонелу инъекцию и уходил с засученными по локоть рукавами докторского халата. Холодный ветер свистал в море, солнце плыло по ослепительно чистому небосводу, от постоянной качки Устименку поташнивало и голова кружилась, но он держался, не показывая виду: морская форма обязывала. Лайонел, пятый граф Невилл, на носилках, замотанный оренбургским платком, поглядывая из-за лазаретной надстройки, неприязненно оттопыривая нижнюю губу, сверху вниз, подолгу о чем-то выспрашивал «сервайверс» — так тут называли снятых с палубы «Паолы» матросов-утопленников. Потом ругался:
— Убирайтесь вы к черту, волки, с вашими разговорами! Слышите? Вы мне надоели все!
А Устименке рассказывал:
— Вы слышали, док? Их просто-напросто бросил наш конвой, когда они шли к вам. Наше милое адмиралтейство приказало командиру конвоя предоставить транспортам «право самостоятельного плавания». В переводе на нормальный язык это означает: «Спасайся кто может!» Ваши-то корабли еще не подошли, это произошло еще до границ вашей операционной зоны. Вы слышите меня, док, или вам нельзя об этом разговаривать?
— Лучше скажите это вашим адмиралам!
— Говорить о плохих адмиралах — это плохой тон! — сказал Лайонел. Тут, док, что-то куда омерзительнее.
— И это адресуйте им!
— Если бы ваша наука знала, как заправить меня гемоглобином…
— То что бы вы сделали? — спросил Устименко.
— Что бы я сделал?
Он медлил с ответом. Слабая улыбка дрожала на его губах.
— Я бы сделал то, что надлежит, док. Я ведь порядочно знаю. И теперь надо мной нет гувернера, как в детстве в Сэррее или Эссексе. И в гольф мне неинтересно играть. Гемоглобин — вот что мне нужно, но с этим ничего не поделаешь…