Досье генерала Готтберга
Шрифт:
Когда мы встретились с Митей, нам обоим показалось, что время повернуло вспять. Великий князь и прежде, еще в последний год существования империи, принадлежал к тому немногочисленному числу друзей Григория, которые вовсе не осуждали его за охлаждение к Маше. Он считал провинциальную девочку, вскружившую Грицу голову, вполне премиленькой. Конечно, и на него подействовала новость о том, что княжна Маша покончила с собой, застрелившись из пистолета своего покойного отца в отеле «Мажестик». Однако Митя не считал, что я сыграла роковую роль в судьбе княжны. Он знал, что отношения Грица с Машей разладились, как только стало ясно, что коммерческие расчеты княгини Алины Николаевны не найдут воплощения, так как воплощаться им негде.
Мое появление для Мити было как спасательный круг — он вдруг решил, что ему больше нет нужды заниматься светской проституцией, ублажать сомнительных красоток с надутыми кошельками, он может стать тем, кем был до революции. Он нуждался в моем
Мне было не жаль тех, кто обрек меня на этот путь, и в первую очередь — ненавистных мне родственников княжны Маши, желавших мне отомстить. Но я хотела спасти хотя бы тех, кто прежде был Дорог моему сердцу, кого любил и уважал князь Григорий. Великий князь Дмитрий Павлович был первым и главным из них. Потому заранее зная, что причиняю ему боль, я ответила на его признание отказом. «Ради всего святого, Митя, оставь меня. И уезжай, уезжай как можно дальше отсюда, навсегда, слышишь, навсегда», — я не просила его, я умоляла. Конечно, он ждал другого, и удар оказался чувствительным. Я слышала, что впоследствии великий князь Дмитрий Павлович сильно изменился — он быстро постарел, утратил интерес к жизни. Но для меня все эти годы было важно другое — даже если Митя охладеет ко многому, что его прежде увлекало, но он избежит пули в затылок, избежит унизительной доли агента ЧК и всего прочего, что могли предложить ему посланцы Дзержинского. Он сохранит свою совесть незапятнанной. «Я люблю тебя, Катя, — твердил он, уже обреченно понимая, что отвергнут, — я хочу разделить с тобой всю жизнь!» — «Митя, оставь меня!» — мне стоило больших усилий, чтобы сдержать рыдания, не подать виду, как мне больно.
Великий князь не понял меня. Обиженный отказом, к моей огромной радости, женился на миллионерше.
Я долго ничего не слышала ни о нем, ни о Феликсе. Но прошлое неожиданно подстерегло меня. В середине тридцатых годов я посетила Париж с группой советских писателей. Мне было поручено помочь Алексею Толстому и тем, кто ехал вместе с ним, в организации встреч с представителями эмигрантской интеллигенции, дабы убедить наиболее значимых из них вернуться в Москву. Речь шла о таких корифеях, как Бунин, Куприн. Они очень нужны стали «хозяину», ведь требовалось создать новый образ советской державы, не страны беспортошных гегемонов, в которой все — перекати поле, а новой культурной, вполне добропорядочной нации. Вот тогда в Париже, на одном из приемов я встретила, кого бы ты думала?… Ирину. Ирину Юсупову, жену Феликса. И хотя я постаралась обойти ее стороной, она увидела и узнала меня. Хотя правильно оценила ситуацию и не подошла.
Я думаю, она рассказала об этой встрече Феликсу и Дмитрию, и тогда он наконец понял, почему я отказала ему, и обида, мучившая его годами, утихла. Хотя наверняка догадался раньше, когда на эмиграцию обрушился красный террор, и многие, кто еще надеялся на свержение большевистской власти и активно работал ради этого, сгинули без следа.
Встреча с Ириной всколыхнула душу, снова нахлынули воспоминания: и первое знакомство с Грицем, и расставание с ним, и трепетные отношения с Митей в Париже. Со временем я успокоилась. Но прошлое опять напомнило о себе.
Лаврентий нежданно-негаданно переслал мне письмо, его получили два месяца назад в Москве, когда здесь под Сталинградом шли самые ожесточенные бои, решалась наша судьба, — Катерина Алексеевна расстегнула карман гимнастерки и вытащила сложенный вдвое конверт. Аккуратно раскрыла его, вытащила лист бумаги, испещренный крупным, красивым почерком по-французски. — Конечно, Лаврентий мог бы и не пересылать это письмо, — продолжила Белозерцева, — но почему-то прислал. Зачем? Лаврентий ничего не делает просто так. Видно, ему что-то от меня нужно. Но как бы то ни было, я даже испытываю к нему благодарность. Вот, послушай, что пишет мне княгиня Ирина: «Мой милый друг, Катенька, я знаю, что все, кто прежде был знаком с тобой, осуждают тебя больше, чем понимают. Признаюсь, я и сама испытывала гнев, когда узнала, что ты осталась с теми, кто вынудил нас покинуть отчий край. Но здесь, на чужбине, с годами я поняла, что лучше уж так, как ты, чем так, как мы. Я знаю, ты теперь, верно, под Царицыном, где
Катерина Алексеевна замолчала, чуть наклонилась вперед. Бумага, исписанная крупным, красивым почерком, слегка колыхалась у нее в руке от исходящего от печки теплого воздуха. Казалось, она еще хранила аромат неувядающего очарования одной из самых пленительных женщин предреволюционного Петербурга, которая прикасалась к ней. На сгибах листок был потерт, — явно, его перечитывали не один раз.
Деревянная втулка, закрывавшая окно как раз напротив Белозерцевой, со скрипом отклонилась и, прежде чем Лиза успела поддержать ее, с грохотом упала на пол. На шум из-за двери высунулся сонный киномеханик.
— Катерина Алексеевна, что стряслось?
— Иди, иди, Антонов, — махнула Белозерцева рукой, — я сама справлюсь. — Она встала с кресла, аккуратно сложив, спрятала письмо княгини Юсуповой в нагрудный карман гимнастерки. Подняла втулку и, прежде чем водрузить ее на место, взглянула за окно — за потрескавшимся стеклом кружился мелкий снег.
Лиза в растерянности сжала в руках шапку-ушанку и почему-то теребила пальцами красную звездочку на ней. Ей казалось, что все ее прежние представления о реальности перевернулись. Прежде она была уверена, что напоминания о прошлой жизни, столь дорогой ее сердцу, о которой она знала только по рассказам, напоминания эти стерты, вытоптаны комиссарами. Но оказывается, ростки «той» жизни все же пробивались из-под большевистского катка, и где?! В прифронтовой землянке, в окопе, в штабной избе на берегах Волги под Сталинградом, бывшем Царицыне, где кипели кровавые бои с врагом. Словно на берегах великой русской реки ради будущего сошлись вместе прошлое и настоящее России с одной целью — выстоять.
— Григорий погиб летом 1919 года при наступлении Деникина на Царицын, совсем недалеко отсюда, — промолвила Белозерцева, прервав молчание. — У станицы Колочовская, рядом с Котельниково, теперь она называется Красноармейской, пять дней назад оттуда выбили Манштейна. Тогда, в девятнадцатом здесь было не менее жарко, чем теперь. Григорий наступал на Царицын с деникинской конницей. Он был сражен пулей в сердце, когда с саблей наголо летел в атаку. Я думаю, он не успел даже осознать, что жизнь его подошла к концу. Не знаю, стала ли ранняя гибель Гриши карой за его отступничество от прежних клятв и наказанием мне. Наверное, в таком рассуждении есть своя доля истины. Как бы то ни было, но счастливой молодой женой князя я побыла всего два месяца. Мы обвенчались с ним в мае в Ростове. Не знаю, видели ли меня с небес мои родители, но, если это так, я уверена, они радовались за меня. Их дочь, Катенька Опалева, провинциальная бесприданница, с благословения священника стала одной из знатных дам России.
Но не зря сказано издавна — на чужом несчастье счастью не бывать. Спустя две недели из Парижа принеслась весть, что княжна Маша покончила с собой в отеле «Мажестик» — она застрелилась. А еще через полтора месяца не стало Гриши, из молодой жены я превратилась во вдову.
Но теплым майским вечером, когда на веранде ростовского дома, я, по обыкновению, поджидала Грица к вечернему чаю, я даже не догадывалась, что все это случится с нами. Я радостно вскочила с места, когда он влетел на аллею, ведущую к дому — разгоряченный скакун несся во весь опор, и у меня перехватило дух, — вот теперь, вот теперь он скажет что-то необыкновенно важное, что так долго мы оба скрывали друг от друга, от самих себя. Князь соскочил с коня перед верандой — подбежавший денщик едва успел схватить лошадь под уздцы. Перевозбужденная от бега, она заржала и встала на дыбы.