Досье поэта-рецидивиста
Шрифт:
Хлеба, правда, он едал немного, но вот выпивал достаточно, пропивая временами не только всю зарплату, но и влезая в долги. Так что одевать и кормить семью приходилось частенько матери маленького Димы.
Однажды Димыч проснулся и ощутил какое-то новое для себя чувство. Незнакомый запах заполнял пространство. Аромат не походил ни на его «Тройной» одеколон, ни на отечественный парфюм его жены «Гвоздика», который он как-то пробовал на вкус. Нехотя открыл глаза и первый раз в жизни задумался о вреде пьянства.
— Белая горячка, не иначе! Всё! Хватит пить всякую гадость, теперь ничего дешевле «Аталыбашлы», — пробормотал сквозь распухшие губы Мочев.
Глазам его предстал вид роскошно убранной комнаты. Кровать, в которой он возлежал, улетала своей задней спинкой куда-то
На его крик вошёл человек в чёрном старомодном сюртуке и громогласно произнЁс:
— Прикажете ли подавать завтрак и дневной туалет?
— Завтрак тащи! В туалет пока не жааалаю! — ответил довольный собой и ситуацией Мочев.
Доедая жареного фазана вприкуску с вяленой олениной, запивая это всё вином из горлышка кривого графина, Мочев начал припоминать вчерашний вечер. Вспомнил, как со слесарем Васей взяли «три топора», выпили, сходили ещё, нашли третьего, взяли ещё и выпили. Деньги кончились — нашли самогон и выпили, нашли ещё… На этом месте память начала давать сбои. Никак не хотела прокручивать вчерашнее кино дальше.
«Собутыльнички меня и укокошили! — подумал Димыч. — Как пить дать! Получается, я в раю — в аду бы меня так не кормили! Вот так вот друзья мои — все обвиняли меня в пьянстве, безделье, а это и есть, получается, дорога в рай».
И довольный собой и своей мирской жизнью Мочев допил бутылку вина. На старых дрожжах его развезло, и бывший слесарь, а ныне житель небес уснул сном младенца.
Стеклов никогда не интересовался судьбой больных, если, конечно, они не возвращались к нему с рецидивом. Но история Дмитрия Мочева заинтересовала. Анамнез Мочева был включён в кандидатскую, и, возможно, благодаря именно этой статистической единице Володя так удачно защитился и стал кандидатом медицинских наук. Так что Стеклов испытывал признательность к Мочеву. Часто навещал, покупал фрукты, пару раз даже втайне принёс небольшую бутылочку вина. Но состояние Мочева всё ухудшалось. Бред становился всё детальнее, как будто он не придумывал, а вспоминал историю давно позабытой жизни. Мочев многократно пытался сбежать, но его всегда останавливали. Было ощущение, что работа слесарем не дала ему способности изворачиваться и ловчить — он всегда шёл напрямик, как аристократ, к которым он себя болезненно причислял. После побегов дозы аминазина всё увеличивались, чтобы его успокоить, и однажды сердце не выдержало. «Так он и умер — заколотый аминазином в грязной психушке», — записал в свой дневник Стеклов. А ведь было в нём что-то, что заставляло ему верить, было! Каждый психиатр знает, что играет с огнём, и на сто процентов не уверен, что перед ним именно больной человек, — так он сказал как-то коллегам.
В тот же день Кащин посоветовал Стеклову взять отпуск и отдохнуть.
Жизнь Димыча текла беззаботно. Он принципиально ничего в раю не делал. Только много ел, пил ещё больше, изредка выходил гулять в сад, непременно прихватывая с собой в дорогу бутылочку-другую. Очень скоро забыл про свою жену и ребёнка, про друзей-собутыльников и стойкий запах унитазов на работе.
Однажды утром он не обнаружил на привычном месте ни вина, ни еды. Встал, открыл дверь, вышел в холл. Подошедший мужчина в чёрных бархатных лосинах протянул одежду со словами: «Вас ожидают». Мочев натянул одежду, хоть она показалась ему какой-то не райской, вышел на крыльцо. Подъехала позолоченная карета, запряжённая четвёркой чёрных рысаков. Мочев сел. Дорога длилась недолго, и, выходя из кареты, Димыч одарил кучера привычным: «Аккуратней, не картошку
Взгляду Димыча предстала площадь, кишащая людьми.
— Похоже, партсобрание, — съязвил Мочев.
Подошёл седой старик в красном одеянии и красной круглой шапочке на темени, взял под руку и, что-то ненавязчиво говоря, вроде «мы вам весьма признательны, синьор Мочениго, послание было весьма своевременным», повёл к возвышению, где сидели ещё двадцать-тридцать человек.
— Рыла как у меня, когда я не спеша приходил закрывать воду в затапливаемой квартире, — подумал Мочев и сел рядом с разодетыми франтами.
Только тогда Мочев увидел полную картину площади, на которую прибыл. Посреди пустыря пионерский костер. В центре один из пионеров привязан к длинной изогнутой жерди вверх ногами. Мочев попросил принести вина. Сделал пару глотков и увидел, как дрова подожгли вместе с пионером. Допивая вино, Димыч слышал, как из пламени вырывалось, каждый раз всё угасая: «Сжечь — не значит опровергнуть!..» Допил вино и спокойно отправился восвояси.
Жизнь потекла для Мочева привычным чередом. Безделье, обжорство, пьянство — в общем, рай. Он потерял счёт дням и как-то вечером попросил слугу принести ему напиток, вкус которого он не забыл бы никогда. Слуга, помедлив, ушёл и спустя несколько минут вернулся. Налил в длинный стакан жидкость оранжевого цвета с дивным ароматом.
— Как хорошо, — подумал Мочев и залпом по привычке осушил бокал. В тот момент он почему-то вспомнил слова «сжечь — не значит опровергнуть!», обращенные, как показалось тогда, именно к нему. И скорчившись от боли, как дикий зверь, пронзённый отравленной стрелой, упал.
«Так он и умер — отравленный, как собака, в своей золотой клетке», — записал в свой дневник Стеклов и захлопнул учебник истории.
Кролик-агрессор
PR
Лев Толстой очень любил путешествовать. Останавливался обычно в мотеле, платил хозяину золотой рубль, доставал из багажа заготовленную дощечку и просил прибить на стену. На дощечке его кучер Петька писал: «Здесь жил Л. Н. Толстой». И все проезжающие интересовались, кто такой Л. Н. Толстой. Так и пиарился.
Словом, Родина
Мысли из никуда
Бокальный дуэт «Витьки».
Судьба писателя — жить между молотом завязки и наковальней финала.
Он проснулся, встал и… выпил вторую.
Зависть — признание себя бессильным.
Любить — меняться и не изменять.
Искусством не занимаются — им дышат.
Основа власти — молчание.
Truhtism.
Забрала
Болезнь прогрессировала быстро. Пронзительный бабий смех, разрывающий сознание грохотом чугунного языка о стенки гигантского колокола, не давал уснуть. Смех, от которого невозможно было спрятаться, укрыться, то доводил до исступления, то холодил, замораживал всё внутри. Душа цепенела, а разум содрогался, когда вновь и вновь из тишины зала доносилось тихое и одновременно мерзкое, надменное, саркастическое: «Ха-ха-ха-ха… Чтооооо?.. Плоооохо тебе без меняяяя?..»