Достоевский. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Но, оставив в стороне подробности, постараемся покороче ответить на вопрос: что такое карамазовщина? Рассматривать ее можно различно – и с точки зрения науки, и с точки зрения самого Достоевского. В первом случае это – наследственный психоз, которым страдает целая семья, во втором это – в отце и детях, т. е. в двух поколениях воплощенная греховность человека. Развратом в романе занимаются почти все: даже пятнадцатилетняя истеричная Лиза и та «предлагает себя» Ивану Карамазову. Но важнее этой физической греховности является другая – греховность души. Тут уже Достоевский не поскупился на краски и, в согласии со своей теорией, обобщил всю эту самую, последнего вида, греховность в одном и том же проявлении – именно в отрицании. Отрицается все: семья, общество, нравственность, сама вера, сам Бог! Старик Карамазов не просто развратник и сластолюбец, он – атеист; Иван мучительно ищет веры, мучительно сомневается; Алеша только думает, что нашел ее в монастыре; даже глупая г-жа Хохлакова и та «испытывает» силу божества, глупо, по-детски, по-бабьи, но все же испытывает, у Карамазовых и примыкающих к ним нет Бога в душе, оттого они не только развратники, но и преступники, действительные или «in spe» [12] – безразлично. В неверии этом все зло их жизни, вся путаница их мыслей,
12
в надежде, в будущем (лат.)
Исход карамазовщины, повторяю, – это путь личного усовершенствования, через смирение, через отречение от своего «я», но не от людей.
«Братья Карамазовы» отвлекли Достоевского на целых три года от публицистической деятельности. Но он всегда мечтал вернуться к ней; его впечатлительную натуру, воспламенявшуюся от самого незначительного факта, всегда тянуло к злобе дня. В 1881 году он опять начал издавать «Дневник», но умер, не успев продержать последней корректуры. Как бы то ни было, забыть о его публицистической деятельности никак нельзя: при помощи ее Достоевский имел громадное влияние на общественную мысль.
В «Дневнике» много противоречий, путаницы, странных мыслей; но, в общем, он имеет вполне определенное направление и ясно выраженную основную мысль. Это – прежняя проповедь почвенников в более резком виде. С величайшей нетерпимостью Достоевский относится к «холопству» и «лакейству» перед Европой и изыскивает почву для русской самобытности. Эта почва – народный дух, православно-христианские идеалы, воспринятые народом. Такая почва существует, поэтому Россия выше Европы, поэтому ей должна принадлежать гегемония европейской цивилизации. Тут уже, особенно в рассуждениях о внешней политике, Достоевский часто впадает в шовинизм. Что же нового дает Россия? Демократизм и нравственные начала жизни. «Мы все демократы сверху донизу», – любил говорить Достоевский. Нравственные же начала – тоже наша исключительная собственность: в Европе господствует идея класса и исторического права. Оттого-то она мертва, неподвижна. Россия величайшие противоречия жизни разрешает нравственным подъемом, любовью. Доказательство – освобождение крестьян с землею: это не только политическая мудрость, не только профилактика против пролетариата, но нечто большее – высоконравственное, любовное отношение к народу.
Совершенно понятно, что к подобным мыслям, особенно когда они выражены в слишком уж резкой и самоуверенной форме и пересыпаны утверждениями вроде того, например, что Константинополь должен быть нашим немедленно, сейчас же, – можно относиться различно. Но так как здесь совсем не место полемизировать с Достоевским, то оставим в стороне все его парадоксы и шовинистские вскрикивания. Не менее интересен вопрос, чего ради художник Достоевский взялся за публицистику? Что у него было много хороших мыслей, это несомненно; одинаково несомненно, что никакой системы эти мысли из себя не представляли и никакой программой объединены не были. Оттого-то их характер такой случайный, отрывочный. Сам Достоевский признается в этом: «Когда, – пишет он, – я сажусь писать (для Дневника), у меня 10–15 тем, не меньше, но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару возьмут много, и вот пишешь не то, что хотел… Верите ли вы, напр., тому, что я еще не успел уяснить себе форму Дневника, да и не знаю, налажу ли это когда-нибудь, так что Дневник хоть и два года будет продолжаться, а все будет вещью неудавшеюся! Но жаль, если пропадет много хоть мимолетных, но ценных впечатлений».
Достоевскому хочется проникнуть в самую глубину современности, изучить ее во всех подробностях и, конечно, изобразить в большом романе. Его особенно интересует молодое поколение, семья и «многое другое». Оттого-то он и ведет дневник, чтобы знать жизнь во всех ее подробностях. Это – материал для будущего. Факты, впечатления, мысли – все должно заноситься туда, чтобы не забылись. То приходит к нему курсистка, и он выносит светлое и радостное впечатление о русской молодежи, то удается ему посетить воспитательный дом или колонию для малолетних преступников, то выслушать интересное дело… Набросанные начерно впечатления являются в «Дневнике»… Велика же должна была быть слава Достоевского, чтобы такая неотделанная случайная вещь пользовалась успехом и, мало того, оказывала большое влияние на многочисленный круг читателей.
«Дневник писателя», повторяем, пользовался громадной популярностью. С выпуском каждого нового номера, раскупавшегося нарасхват, росла и слава писателя. Несомненно, что одно время Достоевский был для большинства самым видным явлением русской жизни, ее пророком и апостолом. После появления «Братьев Карамазовых», в особенности же после Пушкинской речи, его слава достигла апогея. И Достоевский это чувствовал, сознавал это. Только теперь, после тридцатилетней литературной деятельности, исчезло, наконец, мучительное неверие в себя, свои силы. «Одно мое имя стоит миллиона», – не без тщеславия говорил он и, в сущности, был совершенно прав. Он видел, какие восторги возбуждает он во всех своих читателях, какое доверие питают к нему его многочисленные поклонники, и наконец-то нашла земное успокоение его многострадальная, так безжалостно истерзанная жизнью душа. Ведь что за ужасная участь выпала на долю Достоевского, и стоит хотя бы на минуту припомнить главные ее события, чтобы почувствовать, как мурашки начинают ползать по спине. Тяжелая юность с постоянными настойчивыми мыслями
Но пока вернемся на минуту к «Дневнику».
Особенно интересовался в нем Достоевский судебными процессами, положением русской женщины и войной за освобождение славян.
Достоевский был горячим и неизменным приверженцем женского движения. В майском выпуске «Дневника» за 1876 год он восторженно заявляет, что в русской женщине заключена «одна наша огромная надежда, один из залогов нашего обновления». «Возрождение русской женщины, – говорит он, – в последние 20 лет оказалось несомненным. Подъем в запросах ее был высокий, откровенный, безбоязненный. Он с первого раза внушил уважение, по крайней мере, заставил задуматься… Русская женщина целомудренно пренебрегла препятствиями и насмешками. Она твердо заявила о своем желании участвовать в общем деле и приступила к нему не только бескорыстно, но и самоотверженно. Русский человек в эти последние десятилетия страшно поддался разврату стяжания, цинизма, материализма, женщина же осталась гораздо более верна чистому поклонению идее, служению идее. В жажде высшего образования она проявила серьезность, терпенье и представила пример величайшего мужества».
Совершенно естественно поэтому, если женщины оказывали Достоевскому особенное внимание. То они приходили к нему на квартиру поговорить, познакомиться, посоветоваться; то писали ему бесчисленные письма, в которых излагали самое интимное своей жизни, прося руководства. Хотя и мало было у Достоевского свободного времени, так как он был завален работой и по изданию «Дневника», и по отделке «Братьев Карамазовых», однако он и для разговоров находил минуты, и старался обстоятельно отвечать на все письма и запросы. Он принимал даже на себя различные хлопоты и поручения. Когда, например, одна корреспондентка сообщила ему, что она непременно хочет учиться, а чтобы учиться, ей приходится бежать от отца и от жениха, которого она не любит, – Достоевский выхлопотал ей покровительство одной очень влиятельной дамы. Вместе с этим он советовал быть осторожнее: «быть женою купца вам, с вашим настроением, конечно, невозможно. Но быть доброй женой и матерью – это вершина назначения женщины… Вы поймете сами, что я ничего не могу сказать вам о том молодом человеке, о котором вы пишете. Впрочем, вы пишете, что его не любите, а это все. Ни из-за какой цели нельзя уродовать свою жизнь. Если не любите, то и не выходите. Если хотите – пишите еще». Все ответы Достоевского удивительно мягки, сердечны, откровенны. Он очень жалеет, например, о неудаче экзамена по географии другой своей корреспондентки, поддерживает ее душевную бодрость. «Непозволительно и непростительно, – пишет он, – так быть нетерпеливой, так торопиться и в ваши крошечные лета восклицать: из меня ничто не выйдет! Вы еще подросток, вы не доросли еще до права так восклицать. Напротив, при вашей настойчивости непременно что-нибудь да выйдет. В вас, кажется, есть и чувство, и теплота сердца, хотя вы капризны и избалованы. (Вы не сердитесь на меня за это?) Не сердитесь, дайте мне вашу руку и успокойтесь. Боже мой! С кем не бывает неудач?»
Еще в одном письме Достоевский благословляет какую-то барышню на трудный подвиг идти сестрой милосердия в Сербию… Повсюду в этих письмах удивительная сердечность и, вместе с тем, много бодрости душевной…
Судебными процессами Достоевский также интересовался прежде всего как общественный деятель. Благодаря его влиянию и участию, была, например, оправдана подсудимая Корнилова, так как Достоевский своими статьями доказал, что она невиновна. Не все, значит, страдание нужно!
Пушкинский праздник 1880 года был его настоящим апофеозом, восторженным признанием его величия. Вот как рассказывает об этом Н. Страхов: «Как только начал говорить Федор Михайлович, зала встрепенулась и затихла. Хотя он читал пo-писанному, но это было не чтение, а живая речь, прямо, искренне выходящая из души. Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не говорил о Пушкине. То одушевление и естественность, которыми отличается слог Федора Михайловича, вполне передавались и его мастерским чтением. Не говорю ничего о содержании речи, но, разумеется, оно давало главную силу этому чтению. До сих пор слышу, как над огромною притихшею толпою раздается напряженный и полный чувства голос: „Смирись, гордый человек, потрудись, праздный человек!“ Восторг, который разразился в зале по окончании речи, был неизобразимый, непостижимый ни для кого, кто не был его свидетелем. Толпа, давно зарядившаяся энтузиазмом и изливавшая его на все, что казалось для того удобным, на каждую громкую фразу, на каждый звонко произнесенный стих, эта толпа вдруг увидела человека, который сам весь полон энтузиазма, вдруг услышала слово, уже несомненно достойное восторга, и она захлебнулась от волнения, она ринулась всею душою в восхищение и трепет. Мы тут же все принялись целовать Федора Михайловича; несколько человек, вопреки правилам, стали пробираться из залы на эстраду; какой-то юноша, как говорят, когда добрался до Федора Михайловича, упал в обморок. Восторг толпы заразителен. И на эстраде, и в „комнате для артистов“, куда мы ушли с эстрады в перерыве заседания, все были в радостном волнении и предавались похвалам и восклицаниям. „Вы сказали речь, – обратился Аксаков к Достоевскому, – после которой И.С. Тургенев, представитель западников, и я, которого считают представителем славянофилов, одинаково должны выразить вам величайшее сочувствие и благодарность“. Не помню других подобных заявлений; но живо осталось в моей памяти, как П.В. Анненков, подошедши ко мне, с одушевлением сказал: „Вот что значит гениальная, художественная характеристика! Она разом порешила дело!“