Довлатов
Шрифт:
На следующий день я на кафедре истории русской литературы принимаю зачет. Студенты уже готовятся, и вдруг в дверях появляется тот самый Довлатов. Не торопясь, с достаточно обреченным видом, он подходит к моему столу и, возвышаясь надо мной, начинает говорить: «Вы знаете, я сейчас должен сдавать вам сербский язык…» Я понимаю, что сейчас он начнет мне долго и нудно объяснять, что он не был, пропустил, не нашел, не понял. Мне не хотелось, чтобы он это афишировал. Я змеиным шепотом, чтобы никто не обратил внимания, его спросила: «Учебник по крайней мере у вас есть?» Он понял, что нас никто слышать не должен, поэтому ничего не ответил, но сделал мне выразительную гримасу. Тогда я потихоньку достала из сумочки свой учебник, открыла наугад какой-то текст и сказала:
После этого заместитель декана меня упрекнул: «Я же тебе говорил!» Я сказала: «Да, но он мне ответил». Эта маленькая смешная история позволяет судить о противостоянии официозного факультета с факультетом инакомыслящим. В то время уже было четкое понимание того, кто есть кто и кто на чьей стороне. Я распознала в Довлатове, хоть и никудышном студенте, своего, и для меня это был вопрос принципа. Однако этот успешно сданный зачет ему не помог. Кажется, в ту же сессию он был с факультета отчислен. К сожалению, больше нам встретиться не пришлось.
В январе напротив деканата появился список исключенных. Я был в этом списке третьим, на букву «Д».
Меня это почти не огорчило. Во-первых, я ждал этого момента. Я случайно оказался на филфаке и готов был покинуть его в любую минуту. А главное, я фактически перестал реагировать на что-либо за исключением Тасиных слов.
На следующий день я прочитал фельетон в университетской многотиражке. Он назывался «Восемь, девять… Аут!». Там же была помещена карикатура. Мрачный субъект обнимает за талию двойку, которой художник придал черты распущенной молодой женщины.
Мне показали обоих — художника и фельетониста. Первый успел забежать на кафедру сравнительного языкознания. Второго я раза два ударил по физиономии Тасиными импортными ботами.
Виктор Кривулин:
Ранняя осень. Полдень. Тихое мечтательное солнце. Пора листопада. Я не пошел на лекции, сижу в парке возле метро «Горьковская», записная книжка раскрыта, настроение, можно сказать, возвышенно-поэтическое… «Ага! минута, и стихи свободно потекут…» Именно с такими словами надо мной нависает гигант Довлатов; его «ага» звучит уличающе, обнажая романтическую пошлость самой ситуации, где я более комический персонаж, нежели высокохудожественный автор, а он, змей-искуситель, как ни в чем не бывало, присаживается рядом: «Завидую, что ты стихи пишешь. Чистое занятие. Человеческое. Грустное, хотя и бессмысленное…» Потом я узнал, что утром следующего дня Довлатова забрали в армию, во внутренние войска.
( Кривулин В.Поэзия и анекдот // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 382)
Михаил Рогинский:
То, что Довлатов попал в армию из-за Аси, не может вызывать никаких сомнений. Вылететь с филфака сложно, для этого нужно было очень сильно постараться. Все зачеты и экзамены Сережа завалил, потому что ни о чем, кроме Аси, не мог думать —
Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет.
В дальнейшем я говорил о причинах ухода — туманно. Загадочно касался неких политических мотивов.
На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался.
Языка я не знал совершенно. Ни единого слова. Кроме имен вождей мирового пролетариата. И наконец меня выгнали. Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану. Очевидно, мне суждено было побывать в аду…
Валерий Попов:
Вся его жизнь — словно специальный, умышленный набор трагикомических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, разбивал свое прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб. Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за довлатовскими зигзагами. Как? Вылететь из университета?! И сразу — в армию?! И сразу — в лагерные войска?! Ну — это может только он!.. Да — это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя — его собственная кровь.
( Попов В.Кровь — единственные чернила // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 438–39)
Можно благоговеть перед умом Толстого. Восхищаться изяществом Пушкина. Ценить нравственные поиски Достоевского. Юмор Гоголя. И так далее.
Однако похожим быть хочется только на Чехова.
Владимир Уфлянд, поэт и художник:
Читая книги Сергея Довлатова, удивляешься, до чего же стремительным, непредсказуемым и увлекательным может выглядеть на бумаге повседневное бытие. Если, конечно, не грызть перо в Доме творчества, натужно выгрызая сюжеты. У Довлатова был иной метод: быть всегда искренне замешанным во все благополучные и катастрофические происшествия с ближними и не очень ближними.
( Уфлянд В.Мы простились, посмеиваясь // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 431–432)
Андрей Арьев, писатель:
Слова у Сережи теснили дела и часто расходились с ними. Этот увлекательный перманентный бракоразводный процесс я бы и назвал процессом творчества. По крайней мере, в случае Довлатова. Жизнь являла себя порочной и ветреной подружкой словесности.
Глядя на вещи философски, можно сказать: диалог — единственная форма достойных отношений в наше малодостойное время. Потому что человек, способный к непредвзятому общению, — это свободный человек. Таков герой довлатовской прозы — даже в тех случаях, когда он знает: век ему свободы не видать.
( Арьев А.Наша маленькая жизнь // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 1. С. 10)
Александр Генис, писатель:
Довлатовская литература проста, но простота эта обманчива. Хотя проза его прозрачна, эффект, который она производит на читателя, загадочен. Я еще не встречал человека, который мог бы отложить книгу Довлатова, не дочитав ее. Но мне приходилось встречать немало и тех, кто, проглотив тоненькие книжки Довлатова, с разочарованием констатировал: занятные пустяки.