Дождь в водосточных трубах
Шрифт:
— Черт! — сказал Степанов. — С ума сойти.
Свой голос показался ему сейчас до того грубым, а сказанные слова — такими чужими, что он сморщился и покраснел.
«Как же мы не умеем находить нужных слов! — подумал Степанов. — По-видимому, в литературе значительно больше белых пятен, чем в физике. Еще не открыты слова, которые смогут точно определять прекрасное и ужасное, высокое и подлое. А к тем штамповкам, которые произносятся часто, мы перестали относиться с доверием, потому что они только называют что-то, но объяснить ничего не могут.
С берега потянуло сыростью и холодом. Льды остановились. Перезвон ушел в небо и там замер. Несколько минут было тихо. Потом льды стали отходить обратно, на центр озера. Но сейчас, отходя, льды скрипели и скрежетали, будто ночное отступление по мерзлой дороге; никакого перезвона не было и в помине.
Одна льдина, величиной с лодку, откололась от массива и, медленно кружась, стала приближаться к Степанову. Он подтянул ее веслом поближе к себе. Льдина была пористая, порезанная солнцем, составленная из тысяч замысловатых, переплетенных сосулек. Степанов пригнулся к льдине и в ее середине услышал давешний музыкальный перезвон, только еще более нежный и тихий. Шло таяние. На льдине были видны черные, вдавленные внутрь следы трех подков, обращенные серпом к Степанову.
«Хоть и следы, а все равно к счастью, — подумал Степанов и улыбнулся. — Через день-два льдина умрет. Она будет умирать ночью, когда на озеро падет туман. Но следы на ней — вроде человеческой памяти. Они не умрут с ней. Я их запомню. И скажу сейчас про это вслух. А через сто лет, когда люди научатся записывать голоса ушедших предков, они поймают на какой-нибудь радиоволне и мой голос, который будет говорить им про льдину, и про подковы на ней, и про этот день. Голос вечен. Смешно: голос вечен, а человеки мрут как мухи, и нет о них памяти».
Хозяйка, у которой Степанов всегда останавливался на Майские праздники, была удивительно краснолица и круглоглаза. Варя — так звали хозяйку — как и все люди, похожие на нее добрым лицом и круглыми глазами, была улыбчива. Она улыбалась все время. Даже ночью. Степанов заметил это, когда выходил на верандочку покурить. Варя спала на руке у здоровенного своего мужа — егеря Тимофея и улыбалась круглым, детским ртом. Движения ее тоже были округлы, хотя и очень быстры.
Когда Степанов вернулся, Варя, заулыбавшись, принялась рассматривать рыбу и все охала, что мелковата, вот разве одна удача — икрянок много, а ее нет вкусней, если сразу же закоптить на ольховых дровах.
На столе, поставленном в углу, возле иконостаса, стояла кринка топленого молока и банка с желтой щучьей икрой. За столом сидел Тимофей и сосредоточенно крутил «козью ножку».
Предзакатное, каленое, красно-черное небо было торжественным, как похороны. Над озером лежала гулкая тишина. Неподалеку, на шестом километре, тоскливо гудел маленький паровозик. У переезда через
Тимофей, покосившись на жену, достал откуда-то из-за радиоприемника четвертинку. Степанов запил водку топленым молоком, присолив его крупной желтоватой солью.
— Неужели так идет? — удивился Тимофей. — Водка простору в животе требует, а здесь молоко бешеной коровы получится.
— Хрен с ним, — ответил Степанов, — главное, чтоб не смертельно.
— Да, забыл… Тут профессор к вам приходил, хлеб возвратил.
— Какой профессор?
— Михаил Иванович, жирный такой.
— Который орет, что ль?
— Не замечалось этого за ним. Мужики до того, кто орет, зоркие. Он тут у Зубанихи остановился, через три дома.
Варя, стоявшая за фанерной перегородкой у печки, сказала:
— К нему сестра из Москвы приехала.
— Сестра, — фыркнул Тимофей. — Разве такие сестры бывают?
— Соловый, — засмеялась Варя, — тебе все на уме грех.
— А чего? В нем — счастье.
Варя принесла и поставила на стол сковородку с картошкой, стукнула Тимофея по затылку и сказала:
— Вот, десять лет с ним маюся, а он, как волк, все в лес смотрит…
— Так ведь не бегу. А смотреть — и ворон смотрит, а птица с большим рассудком.
— Рассудок, — улыбнулась Варя. — Если его в людях нет, так откуда же в птице взяться?
Тимофей ответил жене что-то веселое, и они засмеялись, но Степанов не слышал, что он ей ответил, потому что вспомнилось ему, как он приехал в этот дом семь лет назад с женщиной, которую любил. Они тогда сидели за этим же столом — вчетвером, пили водку и ели картошку в мундире. И так же смеялись, и так же горел желтый керосиновый фонарь на переезде.
Степанов постучался к Зубанихе.
— Войдите! — прогремел Михаил Иванович. — А, голубь! Прошу к столу! Мы пируем! Это — Нина! Сестра. Для краткости зовется первой литерой — Эн!.. Ха! Он принес хлеб! Зачем вы принесли хлеб, голубь? Это предлог, а?
— Предлог.
— Садитесь, кефиром угостим. Эн, дай ручку дяде.
Нина оказалась совсем юной, тонкой, как хлыст, и очень резкой в движениях. Она гибко перегнулась через стол и протянула Степанову длинную руку. Волосы упали ей на лицо, но она не стала убирать их, и Степанов сказал:
— Вы похожи на гогеновских женщин.
— Ее задача ни на кого не походить. Не бесите мою сестру.
— Вы будете кефир или чай? — спросила Нина.
— Кефир — это что?
— Кефир — это кефир. Вы думали, что я имела в виду закодированное название коньяка?
— Почему только коньяка? Тут возможны варианты.
— Нет вариантов, увы. Я привезла кефир, Миша и от него пьянеет.
— У нас странный диалог, — сказал Михаил Иванович. — Эн, не сходи с ума, я ложусь спать. Голуба, бойтесь эту женщину, у нее мой характер.