Дождливое лето
Шрифт:
Заходил к Грачевым и услышал рассказ об одной здешней девушке, вышедшей замуж за сельского священника. Деревенские женщины называют ее, как принято, «матушка», но это ей дико, оскорбительно — она ведь недавняя школьница, — и она требует от мужа, чтобы он запретил бабам так обращаться к ней. «Они еще попадьей станут называть!» Муж, то есть сам священник, батюшка, поп, которому от роду двадцать пять лет, увлекается спортом и азартно играет с деревенскими парнями в волейбол.
Сегодня, в субботу, приехал домой на выходной день Алексей Петрович
Когда Алексей Петрович зачем-то вышел, я узнал от его жены, что квартиру ему дали сразу, но в четыре комнаты, и он посчитал это недопустимым излишеством, отказался и стал ожидать — будут ведь и поменьше. Это очень характерно для Алексея Петровича, который деловит, напорист, даже хитроват, если надо, но только в делах, касающихся общества, а когда речь о нем, о его семье, то он застенчив, скромен. Тут не столько черта характера, сколько то, что в старое время называли идеализмом, а в дни нашей с ним юности — сознательностью.
После ужина, в котором видное место занимали фаршированные целиком щуки и салаты из овощей, выращенных на своем огороде, кто-то попросил Алексея Петровича спеть. Он пребывал в отличном расположении духа, главным образом потому, я думаю, что после недельной разлуки сидел в кругу семьи, но отчасти, быть может, еще и потому, что невысокие потолки этих комнат, и крахмальные занавески на окнах, и влажный сад, лезший в открытое окно, и запахи огорода, которыми тянуло в отворенные настежь двери, — что все это было близко ему, прожившему всю жизнь в районных центрах. И он сразу же согласился, только сперва вытер большое раскрасневшееся лицо, затем помахал платком перед собою, охлаждая загорелую грудь, видневшуюся в расстегнутом вороте голубой вискозной рубашки. Еще густые, чуть вьющиеся, но уже седоватые волосы его как-то очень молодо вихрились над лбом. Он прикрыл ухо правой рукой и неожиданно чистым, звенящим голосом вывел: «Среди долины ровный…»
Сколько я слышал, Алексей Петрович специального образования не имеет, если не считать областной партийной школы. Мне рассказывали, что у него было очень трудное детство: отец пил запоем, сам он из-за болезни ног часто лежал в больнице. Я никогда не спрашивал, что у него с ногами, — он и сейчас ступает как-то нетвердо, вперевалку, хотя быстр и подвижен. В детстве же, голодному и слабому, ему бывало худо. И вот приходит пьяный отец, гоняется за ним с поленом: «Я тебя, хромого черта, вконец доделаю!» Если бы не вступалась мать, он бы совсем убил мальчика; на улицу же, на мороз, выгонял часто. Едва окрепнув, мальчик пошел на ткацкую фабрику, вступил в комсомол, был секретарем ячейки, а потом и райкома комсомола. Коллективизация, пятилетки,
Навстречу мне, погромыхивая по булыжнику, с цоканьем и тихим дребезжаньем едет телега. Она то исчезает под изволоком, то появляется снова. Легко догадаться, что это возвращается молоковоз с пустыми бидонами. Вот они поблескивают матово в косых и белых солнечных лучах, пронзивших высоко в небе светлую тучу. Лучи сужаются кверху, строгие, четкие, как на гравюре, они словно затем протянулись от неба до земли, чтобы сразу было видно, сколь огромно расстояние между серыми, в клубящихся облаках небесами и зеленой с желтым всхолмленной землей.
Я различаю тесно сдвинутые и перевязанные веревкой бидоны, брезентовый плащ на высоком, сутуловатом молоковозе. Плащ распахнут, и под ним зеленеют травянистые солдатские шаровары с гимнастеркой. Догадка прибавляет к этому еще и обвислые седые усы на бритом лице, которых я покамест не вижу, и я узнаю в молоковозе жаворонковского мужика Антона Ивановича Чашникова. Я припоминаю, что мне уже рассказывали, будто Чашников стал возить молоко на сепаратор. Заговорила ли в нем совесть коммуниста, надоело ли ему ходить в стариках — не знаю.
Если уж Чашников, избиравшийся не раз председателем колхоза, умный, уважаемый всеми хозяин, если уж он вернулся к работе, да еще на лошади, а не где-нибудь в кладовой, значит так называемые деревенские партии, мешавшие Николаю Леонидовичу, признали молодого председателя.
После ночного Дождя утро стоит свежее, нельзя сказать, что пасмурное, но без солнца. Небом бегут облака, почти сплошные, между которыми по временам возникают на редкость чистые, густые синие просветы.
Обычно мы ходим в город пешком, но сегодня там с утра соберется всероссийское совещание по охране памятников архитектуры, все эти дни заседавшее в областном городе, и мы рады попутной машине, на которой поспеем как раз к началу заседания. Машина идет на мельницу. От мешков, на которых мы сидим, уютно пахнет хлебным зерном. Судя по тому, что одежда у помольщиков отдает волглой тканью, дождь перестал не так уж давно, — покамест они грузились, он еще лил.
У переезда нас держит длинный товарный состав.
Одна из женщин говорит, что скоро и сюда дойдет московская электричка. Небритый мужчина, видимо старший, отвечает на это, что тогда можно будет утром поехать в Москву, выпить там хорошей водки, а к обеду быть уже дома. Он жалуется, что в сельской лавке водка пошла слабая: или тминная, или можжевеловая… Речь эту он ведет, что называется, «Для разговора», потому что о вине, о выпивке у нас любят поговорить, иные — добродушно и снисходительно, другие — с некоторой рисовкой. Однако женщина отозвалась на это его балагурство с неожиданной, удивившей меня злостью: «Вам бы только и делать, что вино жрать!» Видно, на это у нее были овои причины. Она стала жаловаться на повальное пьянство мужчин, и хотя, по-моему, преувеличивала, в словах ее все же была правда, и они внушали тревогу.