Древнерусская литература как литература. О манерах повествования и изображения
Шрифт:
Абстрактные понятия превращались также в жидкости (например: «грозы твоя по землямъ текутъ» – 52) и в растения («сеяшется и растяшеть усобицами» – 48), но особенно эффектно – в живые существа («въстала обида … вступила девою на землю … въсплескала лебедиными крылы… плещучи, убуди жирня времена … уже лжу убудиста…» – 49; «веселие пониче» – 50 и пр.).
Превращения в «Слове» были универсальными и охватывали не только абстракции. Природные явления превращались в живых существ, наделенных чувствами («ночь стонущи» – 46; «ничить трава жалощами» – 49; «уныша цветы жалобою» – 55) или превращались в активных деятелей (например, в плаче Ярославны ветер метал стрелы «на своею нетрудною крилцю», веял «подъ облакы», лелеял «корабли на сине море», развеивал «веселие по ковылию»; Днепр-Словутич пробивал «каменныя горы» и тоже «лелеялъ» корабли; солнце, словно руки, «простре горячюю свою лучю» на воинов – 54–55.
Мало того, предметы людского обихода и воинского быта тоже вели себя, как живые: струны Бояновых гуслей, а также половецкие телеги превращались в «стадо лебедеи» (44), «крычатъ … рци, лебеди роспущени» (46). Стяги и копья что-то произносили: «стязи глаголютъ» (47); «копиа поютъ» (54). Крепостные стены печалились: «уныша бо градомъ забралы» (50).
Наконец, люди превращались в животных: «Боянъ … растекашется … серымъ вълкомъ по земли, шизымъ орломъ подъ облакы» (43); Игорь «поскочи горнастаемъ къ тростию, и белымъ гоголемъ на воду … скочи … босымъ влъкомъ и потече по лугу Донца, и полете соколомъ подъ мьглами, избивая гуси и лебеди…» (55). Тут автор использовал не сравнения и не метафоры, переносящие на человека некоторые черты животных и создающие образ-«кентавр», но на время заменил человека животным, обратил человека в животное. Если в некоторых лаконичных случаях еще можно сомневаться в том, что не к метафорам ли, к сравнениям или к символам обращался автор «Слова», то при пояснительных упоминаниях звериных или птичьих примет автором ясно наблюдалось полное превращение героев в животных как оригинальный феномен поэтики «Слова о полку Игореве». Чаще всего персонажи «Слова» превращались в волков (например, «Всеславъ … скочи влъкомъ до Немиги съ Дудутокъ», «въ ночь влъкомъ рыскаше» – 53–54; Овлуръ «влъкомъ потече, труся собою студеную росу» – 55), а еще чаще превращались в птиц (например, Ярославна «зегзицею … кычеть. Полечю, – рече, – зегзицею по Дунаеви…» – 54; Мстислав или Роман – «высоко плаваеши … яко соколъ на ветрехъ ширяяся» – 52).
Даже части человеческого тела тоже превращались: персты Бояна – в десять лебедей; княжеские сердца – в булат («ваю храбрая сердца въ жестоцемъ харалузе скована, а въ буести закалена» – 51).
Объяснения столь небывалого пристрастия автора к превращениям всего и вся в «Слове» мы можем выдвинуть только предположительные. Вероятно, автор конца ХII в. повернулся лицом к прошлому повествовательному фольклорному и полуфольклорному стилю ХI в. (или ранее) и постарался именно «старыми словесы» воспеть поход Игоря, оценив яркую и экспрессивную иносказательность «старых словес». К сожалению, подтвердить это предположение почти нечем, разве что скудными цитатами из песен Бояна в «Слове», былиной «Волх Всеславьевич» и поэтикой превращений в очень поздних полуфольклорных памятниках (например, в «Повести о Горе-Злочастии»).
Демонстративное, пожалуй, даже нарочитое обилие преимущественно благородных превращений в «Слове» сравнительно с предыдущими памятниками показывает, насколько поднаторел автор «Слова» в рыцарственных «старых словесах». Благодаря «опредмечиванию» и обилию превращений мир «Слова» оказался заполненным огромным количеством действующих существ и предметов. Так, автор героизировал трагические события архаическим способом. Но в этом героическом мире роль Игоря получилась довольно скромной.
В заключение кратко взглянем вперед. Дальнейшая судьба «опредмечивания» абстрактных понятий и превращения объектов свидетельствует о том, что этот архаичный способ образного повествования со временем стал непонятен. Так, в «Задонщине» восходящие к «Слову о полку Игореве» отрывки с превращениями были довольно неуклюже истолкованы как символы: «то ти не орли слетошася – съехалися все князи русскыя»; «то ти были не серие волци – придоша поганые татарове»; «то ти не гуси гоготаша, ни лебеди крилы въсплескаша – се бо поганыи Мамаи приведе вои свои на Русь» и пр.6 Или же вместо превращений возникли реалии (например: «Жаворонокъ-птица, въ красныя дни утеха, взыди под синие облакы, пои славу великому князю Дмитрею Ивановичю…» – 548). А многие отрывки с превращениями исказились в невнятные фразы.
В былине же «Волх Всеславьевич», которую считают очень древней, но, однако, известной лишь по очень поздней записи ХVIII в., мотив превращений героя был огрублен до физиологического, волшебного, сказочного оборотничества
В «Повести о Горе-Злочастии» же в ХVII в. была предпринята попытка сделать превращения Горя и Молодца раскрывающими многоликость персонажей и зыбкость жизненных ситуаций того времени. Правда, в конце повести автор вроде бы возвращался к древнейшим превращениям литературных персонажей наподобие «Слова о полку Игореве», но с характерным для ХVII в. отличием: превращения были сугубо хозяйственно-бытовыми, а Горе представало то охотником, то косарем, то рыбаком:
Молодецъ пошелъ в поле серым волкомъ,а Горе за нимъ з борзыми вежлецы.Молодецъ сталъ в поле ковыл-трава,а Горе пришло с косою вострою.… …Быть тебе, травонка, посеченои,лежат тебе, травонка, посеченоии буины ветры быть тебе развеянои.Пошелъ Молодец в море рыбою,а Горе за ним с щастыми неводами.… …Быть тебе, рыбонке, у бережку уловленои,быть тебе да и съеденои7.В общем, превращения сами тоже «превращались», но в том или ином виде, кажется, никогда не выбывали из системы образных средств древнерусской литературы.
И все-таки нельзя не задаться вопросом о том, почему возникли и существовали превращения людей и людских качеств в иные предметные объекты в древнерусской литературе (наряду с приближением превращений к классическим тропам и символам). Ответ в мировоззренческом виде известен уже давно: древние мыслители считали человека родственным всему на свете. Правда, древних же русских письменных подтверждений такого представления нет. Но вот, например, в «Беседе трех святителей» по списку ХVI в. (более ранние древнерусские списки неизвестны) мысль об исконной родственности человека всем явлениям в мире была высказана: «от колика части створи Богъ Адама: перьвая часть, – даде тело его от земли; второе, – даде кости ему от камени; третее, – очи ему от моря; четвертое, – мысль ему даде от скорости ангелиския; пятое, – душю его и дыхание от ветра; шестое, – разумъ его от облака; седмое, – кровь его от росы и от солнца»8. В «Сказании, како сотвори Богъ Адама» по списку ХVII в. человек и собака оказываются родственными: «сотвори Господь собаку, и смесивъ со Адамовыми слезами»9.
Предполагаем также, что не последнюю роль в поэтике превращений играло пробуждение предметного авторского воображения. И вот тому подтверждение из «Слова о полку Игореве» уже не на уровне словосочетаний, а на уровне одного понятия и окружающего его контекста. Например, слово «поле» в этом знаменитом памятнике автор употреблял всегда с прибавкой устойчивого предметного представления о ровном, гладком поле: «Игорь-князь … поеха по чистому полю» (46). Это поле беспрепятственно для едущих на конях, и загородить путь может лишь тьма («солнце … тъмою путь заступаше» – 46).
Конечно, автор «Слова» знал, что поле не такое уж ровное, и упоминал «яруги» (овраги), болота, «грязивые места» и холмы (46, 47, 50); но это не заставило автора отступиться от устойчивого образа плоского поля, по которому можно двигаться с огромной быстротой – «растекаться», скакать, рыскать, мчаться (например: «рища … чресъ поля на горы»; «по полю помчаша» – 44, 46). Более косвенно автор обозначил ровную плоскость поля тем, что при необходимости поле приходилось перегораживать («великая поля чрьлеными щиты прегородиша»; «загородите полю ворота» – 46, 47, 53). Еще более косвенно ровность поля подразумевалась, когда поле выступало как посевная площадь («въ поле незнаеме … чръна земля … костьми была посеяна» – 48); или как землемерная поверхность («Игорь мыслию поля меритъ» – 55); или же как ровно залитое пространство («по крови плаваша … на поле незнаеме» – 52).
Кроме того, в этом гладком поле не за что было зацепиться (поэтому «буря соколы занесе чресъ поля широкая» – 44) и нечем прикрыться сверху (когда «пороси поля прикрываютъ» – 47; когда «слънце … простре горячюю свою лучю на … вои … въ поле везводне» – 55; или если «почнутъ наю птици бити въ поле» – 56). А ухабистое поле подвергалось уплощению («притопта хлъми и яругы … иссуши потоки и болота» – 50).
Автор «Слова» всюду имел в виду именно половецкое поле, которое простиралось очень далеко («дремлетъ въ поле Ольгово хороброе гнездо. Далече залетело!» – 47).