Другая музыка нужна
Шрифт:
«Это и есть война? — спросил самого себя Шимон Дембо и сам же ответил: — Это и есть война».
Рядом с ним тащился Имре Бойтар. Слезы так и капали из его воспаленных глаз, хотя он и не плакал.
«Господи Иисусе! Господи Иисусе! Все равно сбегу!» — причитал Шиманди.
А другие безмолвно взывали к женам, к матерям с такой исступленной нежностью, как никогда в жизни. Потом все кончилось. Мыслей больше не было. И только тела продолжали свою отчаянную борьбу.
Тьма и безмолвие страшили солдат, легче было бы услышать приказ: «В атаку!» Тогда можно было бы хоть заорать, тогда пусть не весь, пусть кусками, но все же вырвался бы у них из глоток этот сгустившийся страх. Тащить его стало уже невмоготу.
Впрочем, попадались среди солдат и такие, как Дёрдь Новак. Он ни за что не желал поддаваться
Но были и такие, что вовсе ничего не боялись. Габору Чордашу, например, и темнота и одиночество были не в новинку. Он чуть не все детство прожил в степи. Правда, жил он там обычно летом и осенью, и за ним всегда неотступно ходили две овчарки, которые стерегли каждое движение своего маленького хозяина, а наверху — хорошо ли, худо ли было на земле — равнодушное, непонятное небо сверкало звездами, и Большая Медведица шла своей дорогой, а кругом мерцали раскидистые созвездия. Отара отдыхала. Чабаны спали. И он, восьмилетний человек, один бродил вокруг, потому что всегда находилась овца, которая заплутается где-нибудь, которой хочется уйти неведомо куда. Их-то и высматривал маленький Чордаш. Иногда он забредал так далеко, что думал: никогда не найти ему дороги назад. Потом, когда подрос, его, случалось, отправляли в степь и зимой. Мальчонку не раз застигали метели, а иногда ударял такой мороз и такая обступала тьма, что, как говаривали на селе у Чордаша, «и трус расхрабрится, иначе пропадет».
…Дошли до траншей. Спустились в глубокие, прикрытые ветками окопы. И двинулись вперед, словно сплав по ночной реке.
Навстречу им ползли солдаты сменяемого батальона. Этим уже не страшны были ни тьма, ни безмолвие, ни мороз. Они знали, что каждый их шаг — это шаг к избавлению. Они чувствовали себя так, будто их вынули из петли. Они уходили от смерти, которая все время рядом, и только не угадаешь, когда кого она настигнет, уходили от кошмара, оставляя его пришедшим на смену солдатам.
Майор вместе с офицерами запаса и их непрестанным «прошу покорнейше» уже давным-давно отстали, разместившись в какой-то деревне километрах в пяти от передовой. С батальоном они соединялись только с помощью телефонного провода.
Подпоручик Ференц Эгри отдал последние распоряжения и хотел было пойти к своей роте, как вдруг заработал телефон. «Господин подпоручик Эгри, вас просят…» — «Скажи им, чтоб они пошли к…» Но трубку все-таки взял, и послышалось: «Есть… Есть… Слушаюсь…»
Капрал Новак начал распределять своих солдат. Он разместил их, выделил караул, установил очередь и все это решительно, но тихо, будто он опять на заводе или в союзе. Все охотно подчинились ему. Радовались до смерти, что кто-то о них заботится, распоряжается их судьбой, знает, что надо делать (Новак об этом и понятия не имел), довольны были, что слышат наконец связную речь.
Начали укладываться спать. В блиндажах и окопах все лучше, чем на ветру. Впрочем, дело не в ветре, а в том, что накат окопа как бы отгородил их от бескрайности вселенной: исчезло не покидавшее их в пути страшное ощущение одиночества. Солдаты завернулись в одеяла, прижались спинами друг к другу, чтоб было теплей.
Во время перехода им казалось: придут на место и тут же заснут. А теперь только забудутся на миг — и уже просыпаются опять. Чуть задремлют — и опять очнутся. В головах то необычайная ясность, то полное отупение. Шиманди снилось, что он падает, все быстрей и быстрей, затем шлепается куда-то и просыпается в испуге. Ноги его будто все еще идут. Ему слышится скрип снега под башмаками, неумолчный скрип, будто идут какие-то ноги-машины. А к тому же этот волнующий запах сырой земли. Будь у мертвецов нюх, они, верно, слышали бы такой запах.
Шиманди вспоминает теперь уже о теплушке как об уютном, хорошо протопленном доме и тоскует по ней.
Ни он, ни другие не скинули шинелей. Только башмаки расшнуровали. Не стали развязывать рюкзаков. Еще что случится ненароком! Кто его знает?.. Вдруг атака? Тогда в темноте ничего не найдешь. Да и вообще-то, не дай бог, забудешь что-нибудь! Теперь, когда они прибыли
Наконец рассвело.
Еще часа два назад, когда кто-нибудь подымался и выглядывал в амбразуру, небо было темное, да и кругом стлалась такая тьма, хоть глаза выколи!
Потом показались звезды — очевидно, и тучам надоело тут; после небольшого раздумья они тоже решили уйти вслед за сменившимся батальоном.
Затем край неба будто вздрогнул, по горизонту протянулась алая полоска, и чернота перед амбразурой превратилась в отороченное горами поле. А полоска все набухала, ширилась, наливалась кровью. Можно было подумать, что вражеские войска разостлали по горизонту свои окровавленные знамена, но вдруг края небес стали отливать все более мягким золотым блеском. Лиловато-черный свод неба засинел. Вдали над лесистыми горами встало солнце, такое же веселое, как в мирное время. Засверкало прекрасное зимнее утро. Снежное поле заискрилось, да так радостно, будто спрашивало, как и засыпанные снегом елки, которые торчали на горах: «Чего вы так испугались?»
— Рождественские елки, — шепнул Шиманди. — Товарищ Новак, рождественские елки.
И внезапно замолк. Перед самым проволочным заграждением из-под снега высовывалась чья-то рука, Больше ничего не было видно.
2
Прошла всего лишь неделя, и Шиманди так развеселился, что готов был плясать на радостях. Его невзрачное лицо сияло. А рот не закрывался целый день.
Что случилось?
После мучительных представлений о фронте (постоянная стрельба, орудийный грохот: вопли «за бога и короля!», штыковая атака и смерть) сама действительность — мягкие зимние дни, то снегопад, то ясное небо, искристое снежное поле и покой — наполнила Шиманди таким счастьем, какого он не знал, должно быть, за всю свою жизнь. Только потерявший было надежду больной может ощутить нечто подобное, когда начнет выздоравливать, набираться сил, садиться в кровати, много и с аппетитом есть, вдыхать воздух, вливающийся в окно, слушать шум улицы, потом вставать и, улыбаясь, глядеть на окружающее: «Живу!..»
И кто бы подумал, что на войне так хорошо, что так чудесно пить горячий кофе в окопах, дышать свежим воздухом, валиться на солому и спать; только раз в трое суток стоять в карауле, просто стоять, потому что кругом ничего не происходит и даже тени врага не видно! Кто подумал бы, что вокруг окопов так тихо и мирно! И даже той руки не видно больше… Ее тоже засыпало снегом.
Да и в самом деле, что случилось?
Может быть, и русские сменили свой поредевший батальон и теперь новых солдат приучают к окопам. А может быть, ни там, ни тут никому и в голову не приходит «приучать» солдат и тишина объясняется не этим. А может быть, бои идут в другом месте? (Русские осаждают сейчас Перемышль, так как крепость осталась без провианта.) Но не исключено, что существует и какая-нибудь другая причина. А может, и вовсе нет никакой причины. Главное, что ни вблизи, ни вдали не слышно ни одного выстрела. «На Карпатском фронте без перемен», — лаконично и почти стыдливо сообщает по временам командование, как похоронное бюро в тот день, когда никто не заказал ни единого гроба.
Словом, Шиманди повеселел.
Каждое утро привозили кофе в дымящихся котлах, хлеб в мешках. В обед давали суп и кусочек мяса (в то время воровали еще только половину провианта). На ужин — галушки, клецки. За всем этим даже ходить не надо — «получай с доставкой на дом». И никакой работы!
Все было отлично. Напоминало «пересылку», только здесь кормили три раза в день и в точно установленные часы. Шиманди так привык к этому, что стоило обеду запоздать на пять минут, как он уже ерепенился. «Эй, фрайер! Что ты там замешкался? Самому мне, что ль, пойти?» Шиманди выпячивал цыплячью грудь и смеялся, обнажая кипенные зубы и по-мальчишески лукаво играя глазами.