Другая судьба
Шрифт:
Вновь водворившись в рейхсканцелярии, в следующие дни он смог убедиться, что гестапо отлично работало в Вене: были спешно собраны полицейские досье, прошли облавы на социалистов и коммунистов; магазины и дома евреев были разорены, а сами евреи, лишившиеся своих денег, драгоценностей, мехов, помещены в камеры предварительного заключения. Эпидемия самоубийств следовала за этой чисткой. Те, кого еще защищал международный статус, как, например, доктор Зигмунд Фрейд, спешно готовились к отъезду. Борьба с внутренними врагами шла успешно. Только война позволяла действовать логично и эффективно, Гитлер получил этому подтверждение.
Очень скоро он отвернулся от Австрии и больше о ней не думал. Теперь его мысли были обращены к Чехословакии.
«Сад
Софи и Рембрандт в парфюмерном магазине чувствовали себя в мире взрослых. Если отец, казавшийся им товарищем по играм, принадлежал со своими рисунками детству, то мать, командовавшая служащими, продавщицами, бухгалтером, поставщиками, сражавшаяся с цветочниками из Голландии и с юга Франции за своевременные поставки, приносившая каждый вечер домой горы монет и банкнот, бурно спорившая со своим банкиром о векселях, кредитах и процентных ставках, жила в притягательно реальном мире. Сара Рубинштейн якшалась с министрами, офицерами, знатью, шутила с их женами; она часто узнавала задолго до журналистов новости, которые все потом обсуждали.
Адольф Г. любил бывать в мире своей супруги. Этот мир остался ему чужим. Как и она. Он восхищался этой современной, самостоятельной женщиной; он плохо знал ее и очень хорошо умел ее любить; в сущности, он чувствовал себя скорее ее любовником, чем мужем, – любовником еще в поре открытий, удивлений, любовником без привычек. Он говорил себе, что со временем узнает ее лучше, что у него еще все впереди. Он женился на ней потому, что она этого хотела, и потому, что это было последним желанием умирающей Одиннадцать-Тридцать. Это не было его личным выбором. Он скорее согласился, чем хотел. Наверно, по этой причине его до сих пор удивляла их жизнь, их дети, их союз. Порой он чувствовал себя самозванцем, но, как бы то ни было, после смерти Одиннадцать-Тридцать он дрейфовал, не причаливая к берегам действительности.
– Папа, почему у тебя всегда такой удивленный вид, когда ты на меня смотришь?
Софи задала вопрос с такой серьезностью, что уклониться от ответа было невозможно.
– Я… я не знаю… потому что ты меняешься, потому что каждый день я вижу тебя как будто впервые.
– Но я же к тебе привыкла.
– Да, но взрослые не меняются. А вот дети непрестанно растут.
Объяснение ее как будто не убедило. Она права. Как я могу ей признаться, что назвал ее Софи только потому, что это было настоящее имя Одиннадцать-Тридцать? А его жена это знала? Он сомневался. Прелесть Сары заключалась отчасти в том, что никогда нельзя было знать, что ей известно. И как я могу ей признаться, что, назвав ее Софи, я ожидал, что на моих глазах постепенно вырастет маленькая Одиннадцать-Тридцать? Точно такая же, только поменьше. Однако Софи походила лишь на себя саму, что было прекрасно, потому что в ее пять лет в ней уже было что-то глубоко женственное, загадка, тайна, предвещавшая, как эскиз, женщину, которой она станет.
– Адольф, я очень встревожена.
Сара отозвала его в сторонку и увела вглубь магазина.
– Почему, дорогая?
– Политическая
– И что же?
– Я думаю, будет война.
Фюрербау, 30 октября 1938 года, два тридцать дня: Мюнхенское соглашение наконец подписано. В отсутствие каких бы то ни было чешских представителей Чехословакию разделали, чтобы накормить Гитлера. Муссолини, Чемберлен и Даладье – то есть Италия, Великобритания и Франция – расчленили труп, чтобы утолить голод людоеда и бросить ему лучшие куски.
Гитлер, однако, был в ярости. Он хотел всю Чехословакию, пусть даже ценой войны. Его же вынудили к переговорам.
По возвращении в Берлин триумфальный прием, оказанный народом, окончательно испортил ему настроение: эйфория немцев выражала прежде всего облегчение от несостоявшейся мобилизации. В лице Гитлера они приветствовали, конечно, вождя-националиста, вернувшего им Судеты, но главное – спасителя мира.
– Спаситель мира, какой бред! Мои подданные – трусы, рохли, размазни. У них пораженческий менталитет.
Страх войны… В последние месяцы он понял, что это единственное чувство владело умами как его врагов, так и союзников. Избежать вооруженного столкновения! Франция и Великобритания наплевали на союзнические соглашения с Чехословакией, потому что боялись войны. Муссолини заклинал Гитлера не вводить в Чехословакию танки и добился мюнхенской встречи, потому что боялся войны. Геринг, его правая рука, и все генералы рейха предпочли дипломатическое урегулирование, потому что боялись войны. Немецкий народ, английский народ, французский народ и итальянский народ с облегчением встречали своих вождей, потому что боялись войны. Страх войны был не ахиллесовой пятой наций, но их позвоночным столбом!
– Но я – я войны не боюсь. Я хочу войны. И я буду воевать.
Гитлер приказал слуге приготовить пенную ванну. Лишь долгое пребывание в теплой, мыльной, по-матерински ласковой воде с запахом фиалок могло его успокоить.
– Только не пускайте сюда Еву Браун. Пусть меня оставят в покое!
Слуга ушел, Гитлер разделся и невольно взглянул в зеркало. Он улыбнулся своему отражению. Вот перед чем трепещет мир! Смешно! Весь мир смешон!
Он скрылся в воде, и ему показалось, под действием тепла, что он растекается и расширяется до размеров просторной округлой ванны.
Он никогда не мог понять, почему ему не дано было тело, похожее на его душу, – сильное, крепкое, могучее, мускулистое, железное, как его воля, тело арийского атлета, какие стояли теперь на всех памятниках рейха.
Он высунул из ванны ногу: нет, решительно это не бедро его души. Пощупал себя под водой: ягодицы тоже. Посмотрел на свои вялые, молочно-белые руки, плоть на которых казалась нанизанной на кости, на грудные мышцы, улитками стекавшие к дряблым подмышкам, на слегка обвисший живот. Он избавил себя от гнетущего зрелища своего полового органа, совсем скукожившегося под действием нервного напряжения, к нему даже Ева Браун не имела больше доступа, ибо он хотел сохранить всю энергию для своих замыслов. Он все больше ненавидел это тело, непохожее на него, недостойное его, которое наверняка скоро его подведет. Для него давно было мучением видеть, на улице ли, на параде, в числе гостей, свое истинное тело на дурацкой чужой душе, безоговорочную красоту, которой он заслуживал. Отравленная стрела пронзала ему сердце. Досада. Несправедливость. Зависть. Он излечился от них только на Олимпийских играх в Берлине в 1936-м, когда все рекорды побили американские атлеты. Поначалу шокированный тем, что эта якобы великая нация – Соединенные Штаты – посылает ее представлять негров, он пришел к выводу, наблюдая за этими чемпионами, объективно гармоничными и мускулистыми – хоть и чернокожими, – объективно сильными и ловкими – хоть и чернокожими, – что в конечном счете плоть не говорит правды о душе. С тех пор все тела – свое, как и чужие, – он обливал презрением.