Другой Петербург
Шрифт:
Ольга, отказавшаяся от артистической карьеры ради занятий живописью, обнаружила в Юрочке, наряду с выявленным Кузминым литературным даром, еще и талант художника. В начале 1930-х годов они показывали свои работы на выставках «группы 13-ти», где были серьезные профессионалы: Николай Кузьмин с женой своей Татьяной Мавриной, Древин, Удальцова. Рисунки Юркуна представляют длинноногих танцовщиц и изящные профили, вроде тех, что рисуют за партами барышни-десятиклассницы на уроках физики.
У Ольги Николаевны, считавшей, как многие, «нормальными» гомосексуалистами не Гоголя с Леонтьевым, а примелькавшихся ряженых, щебечущих нараспев, закатывающих глаза и истерически хохочущих «подружек» с кольцом в ноздре, была специальная
В действительности все было проще. Юрий Иванович панически боялся остаться один. Ольга Николаевна была к нему привязана. Если б, после смерти Кузмина, все не кончилось так быстро, она могла бы служить ему ширмой и зонтиком от общественной нравственности, уголовного кодекса и назойливых педерастов… Но мы же знаем настоящие супружеские пары: Лев Николаевич с Софьей Андреевной, Федор Михайлович с Анной Григорьевной, Александр Сергеевич с Натальей Николаевной, Николай Александрович с Александрой Федоровной — там же все не так. Просто совсем другое, ни капельки на эти игры в «дочки-матери» не похожее.
В конце концов, это либо понятно, либо неинтересно. Совершенно непостижимо уму, как они помещались в этой квартире на улице Рылеева, 17. Соседи по коммуналке были Шпитальник, Пипкины и Веселидзе (можно подумать, нарочно подбирали). Телефон стоял в коридоре, и сняв трубку, пожилая еврейка громогласно объявляла: «Старуха Черномордик у телефона!»
Занимали две комнаты, одна из которых была проходной, и соседи проходили через нее на кухню. Здесь и принимали гостей, пили чай. Другую комнату занимала мать Юркуна, Вероника Карловна Амброзиевич, неподвижно лежавшая на кровати (7 августа 1921 года, когда умер Блок, Кузмин был озабочен тем, что старуха обмочилась в постели).
В большой комнате находился овальный стол, на нем кипел самовар. Шкаф, кушетка, несколько стульев, полка с собранием сочинений Габриеле д Аннунцио. Висела в углу икона Святого Георгия старинного письма. Рояль стоял белый, нарочно расстроенный, чтобы походил на клавесин с дребезжащим звуком.
Воспоминаний об этом периоде почти не сохранилось, по понятным причинам. Искусствовед Всеволод Николаевич Петров, в юности хаживавший на Спасскую, описал все довольно подробно, — вот и его уж нет, а будто бы совсем недавно его сияющая, как биллиардный шар, голова видна была в толпе Большого зала Филармонии или в коридоре издательства на пятом этаже «Дома книги».
В 1930-е годы квартира на Спасской сделалась тем самым оазисом, который мерещится в пустыне. Стариков почти уже не было: вымерли, разъехались, сидели по домам. Молодежь заглядывала «на огонек», друзья Юрия Ивановича и Ольги Николаевны. Гости приходили ежедневно, с трех до четырех. Шел обычный окололитературный, околотеатральный треп. «В кругу друзей читать излюбленные книги, выслушивать отчет запутанной интриги».
«А это хулиганская», — сказала Приятельница милая, стараясь Ослабленному голосу придать Весь дикий романтизм полночных рек, Все удальство, любовь и безнадежность, Весь горький хмель трагических свиданий. И дальний клекот слушали, потупясь, Тут романист, поэт и композитор, А тюлевая ночь в окне дремала, И было тихо, как в монастыре. «Мы на лодочке катались… Вспомни, что было! Не гребли,Пела Ольга Глебова-Судейкина, слушали Кузмин (поэт), Юркун (романист) и Артур Лурье (композитор). Гостей становилось все меньше, а некоторых сажали не однажды. Введенский с Хармсом в первый раз попали в ссылку в 1931 году. Егунов сначала жил на «сто первом километре», с запрещением въезда в Ленинград, в 1933 году выслан в Томскую область. Ивана Лихачева («Костю Ротикова») арестовали в 1936 году, и он «пропал без вести» на двадцать два года.
Александр Иванович Введенский, как и Хармс с Вагановым, никак не принадлежал к «сексуальным меньшинствам», но бывал на Спасской с 1924 года постоянно. Вспомнить его следует потому, что Кузмин по справедливости видел в нем одного из крупнейших поэтов нашего века. Молодой человек, с вечно распухшим, как у Апухтина, носом, он бойко ухаживал за барышнями, серьезно в них влюблялся, был женат, но любили его наши сократы. Не только Кузмин, но и Клюев норовил погладить по коленке.
Для комментаторов Константина Константиновича Вагинова, выискивающих прототипы персонажей «Козлиной песни», подскажем, что поэт любил бывать на Спасской, и если чего не мог, по молодости, знать сам, то наслышан был от Кузмина. Один из главных героев романа, играющего роль некоей заслонки, перекрывшей течение русской классической литературы, — Тептелкин. В нем легко угадать черты Вячеслава Иванова — явно не без подачи Кузмина. Да и с шедевром Введенского «Елка у Ивановых» не так все просто. Разумеется, в первую очередь, Чехову в огород камушек, но идиому «Башня» Ивановых тоже надо вспомнить.
С компанией «обэриутов», или «чинарей» мы попадаем в некий паноптикум с окаменелыми остатками классической образованности и здесь видим Андрея Николаевича Егунова, по всем статьям подходящего к нам переводчика Платона. Наведывался он на Спасскую инкогнито из-под Луги. Андрей Николаевич отличался особенной мягкостью и уютностью, присущими людям, которые сами по себе составляют целый мир. Он писал стихи и прозу (под псевдонимом «Андрей Николев»). Вот свойство людей самодостаточных: уцелел и не сломался. Отсидев положенное, последние годы жизни провел в тесноте коммуналки на Весельной улице, вблизи Смоленского кладбища. Умер в 1968 году.
Как-то, непринужденно устроившись на кузминской кушетке, Егунов рассказал гостям на Спасской, какой на днях склеил коллаж. В картину Репина «Не ждали» (знаете, с детишками, разинувшими рты, мамашей, вставшей с кресел) вклеил вместо вернувшегося из ссылки революционера оплетенного змеями Лаокоона… Сколько всего так и пропало. Хорошо, если в сейфах Большого дома, там, может, когда и сыщут, но нет, похоже, навсегда. Сожжено, развеяно по ветру, пущено на самокрутки.
Пили чай, разговаривали, курили. Выходили погулять: прямо, до ограды, составленной из пушечных стволов, трофеев турецкой войны, пересекая площадь… Единственный в Петербурге вид: от пятиглавого собора на восьмерик с тяжелым куполом Пантелеймоновской церкви. На стене церкви трогательный барельеф: юноша, Святой Пантелеймон, ласково положил ладонь на голову исцеленного им старца. Работа 1830-х годов, скульптор А. В. Логановский, о другом творении которого, помните:
Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый, Строен, легок и могуч…Вот уж мост через Фонтанку, ограда с «Горгонами», Летний сад. Кто здесь не гулял! Хоры Чайковского, квинтет… «Мне страшно, будто близко грозит какое-то нежданное несчастье, страшно, страшно мне!» — поет Графиня, прихрамывая, опираясь на руку Лизы — и сюрреалистическим изломом (кузминовед, лови скорей!) — в «Крыльях» роковая Ида прихрамывает, опираясь на руку пожилой дамы, здесь же, в Летнем саду…