Другой Петербург
Шрифт:
Да была ли какая-то тайна в смерти Чайковского? Об этом уж и книга написана, исчерпывающее, надо сказать, добротное и основательное исследование Александра Познанского, работающего в Йельском университете (США), но для тех, кто судит о книгах по заголовкам, может показаться, что и она о том же: «самоубийстве» Чайковского.
Миф о самоубийстве претерпел любопытную эволюцию. Мысль не нова: обыватель никогда не может поверить, будто знаменитости могут вот так запросто умереть, как простые людишки, от простуды или инфаркта. А уж с поносом, спазмами — так неаппетитно, нет, великому человеку не пристало. Его отравили или сам отравился. Слухи поползли немедленно после смерти.
Откровенно говоря, мы не понимаем, в чем вообще проблема,
Но что же, все умирают, даже раньше пятидесяти трех: Мусоргский — в 42, Бизе — в 37, Моцарт — в 35, Шуберт — в 31. Ну, разве что, Шарль Гуно служил всегда Чайковскому образцом — помните, вальс из «Фауста» в опере «Евгений Онегин», — а дожил до восьмидесяти пяти. Умер, кстати, через пять дней после своего русского почитателя: 18 октября 1893 года (учтите разницу между тогдашним русским календарем и европейским в 12 дней).
Нормальный возраст. И жизнь нормальная. Не видим ничего такого, что свидетельствовало бы о психическом сдвиге, нравственном изломе. Ну, пил. В подпитии, когда взгрустнется, любил писать дневник. В картишки поигрывал, сожалел потом о напрасно потерянном времени. Между прочим, при интенсивной эмоциональной нагрузке обязательно надо какую-то разрядку, типа «пульки» или, по крайней мере, пасьянса.
Мысль о самоубийстве великого композитора больше всего близка чутким дамским умам: как же, ведь был он такой тонкий, такой чувствительный, он же шепотом, с придыханием говорят, с женщинами не мог. Действительно, экое несчастье, впору застрелиться.
Повеситься, образно говоря, можно было бы от идиотизма публики, но такого, слава Богу, не случалось. Сколько раз читатель слышал облегченные хлопки после скерцо Шестой симфонии, хотя, казалось бы, редкое произведение исполняется столь же часто, и можно уж запомнить слушателям филармонии, что в симфонии есть еще финал, причем в нем-то смысл всего произведения. Но вот, бодрит их этот марш; недаром так любили его — или, вот еще, скерцо из Пятой симфонии — пускать в кинохронику, показывая успешный ход строительства коммунизма: челюскинцев с днепрогэсами. Самое страшное, потрясающее, отчаянное воплощение зла в музыке воспринималось, как оптимистический марш энтузиастов.
Впрочем, мы не склонны преувеличивать эмоциональное воздействие на самого Чайковского его собственной музыки. Художник может написать пронзающее душу произведение, только если знает, где надо ввести прозрачную, как детская слеза, партию кларнета, где пустить глухое бормотание валторны, где грянуть медью — так, чтоб люстры звенели. Само представление о Чайковском, как расхлябанном слюнтяе, охваченном пресловутой русской тоской, кажется нам вздором.
Вспомните хоть Пятую симфонию, начинающуюся той же темой, что в финале взрывается дьявольским маршем. В начале она тянется под сурдинку, медленно, как бы угасая… Кольцо. Начало симфонии — продолжение финала. Это вечное возвращение, кольцо мирового зла не указывает ли со всей очевидностью, что Чайковский — современник Рихарда Вагнера и Фридриха Ницше, европейский человек, знающий свое время, стоящий на его гребне, принадлежащий к мировой культуре, на уровень которой подымает свою национальную.
Когда был помоложе, какие-то проблемы были. О женитьбе можно вспомнить, доведшей до нервного истощения (ходит легенда, со слов московского знакомого композитора, Н. Д. Кашкина, что он даже специально зашел осенью в холодные воды Москва-реки, чтоб схватить воспаление легких и умереть). Ну и ничего, организм оказался крепок (если в самом деле эпизод имел место), друзья увезли в Италию, и там, под сенью пиний, в окружении холмов Тосканы… все успокоилось.
В 1880 году писал ему
Хоть трудно сказать, насколько возможно покончить с собой в результате логического анализа. Не говорим о религиозной невозможности, что для глубоко верующего Чайковского было существенно в первую очередь. Но надо признать, сугубо материалистически, что существует инстинкт самосохранения, и паралич его — это болезнь, где-то на генетическом уровне.
Ну, допустим даже, субъективно человек может себя чувствовать вполне здоровым, а вот — какая-то мощная душевная волна бросает беднягу под электричку. Но какое же потрясение могло быть у Чайковского в октябре 1893 года, чтобы вдруг добровольно расстаться с жизнью? Любовная драма? Но позвольте, возраст уже не тот, чтобы травиться из-за любви. Какое-то запоздалое чувство раскаяния, что нравятся не женщины, а юноши? Тоже, знаете, поздновато, да и с чего бы вдруг, когда прелестники сами бросаются на шею.
Чувствительные дамочки склонны все валить на злополучную 6-ю симфонию: будто уж так хороша, так патетична, что после нее нет никакого морального права оставаться в живых. Нам кажется такое отношение к художнику своего рода каннибализмом. Но вот, говорят, прохладно встретили слушатели великое произведение, а композитор такой чувствительный, совершенно не мог этого перенести.
Действительно, Чайковский был щекотлив по части признания публикой своих творений. Расстроился, когда Александр III, посмотрев «Спящую», ограничился высказыванием «очень мило» (чего ж хотел? Станислава на шею? Владимира в петлицу?) Ну, что же делать, уехал проторенной дорожкой во Флоренцию, писать «Пиковую даму».
Да и неуспеха у Шестой никакого не было. Еще Модест Ильич в своей биографии композитора специально указал: «публика аплодировала, вызывали автора, отзывы газет были положительные, хотя с оговорками». 19 октября Чайковский писал издателю П. И. Юргенсону, что при печатании партитуры надо восстановить посвящение Владимиру Давыдову (снятое, было, в наказание, что любимый редко слал письма, но на Морской успели помириться).
«Настроение духа его, — пишет Модест Ильич, — в течение последних дней не было ни исключительно радостным, ни, еще менее, подавленным. В кругу интимнейших лиц он был доволен и весел, затем, как всегда, нервен и возбужден с посторонними, и после того — утомлен и вял. Ничто не давало повод думать о приближении смерти».
20 октября вечером Чайковские были на премьере «Горячего сердца» А. Н. Островского в Александринском театре. После спектакля зашли в уборную к Константину Александровичу Варламову. Вполне понятно: не только поздравить с сыгранной ролью, но и поболтать о своем. «Дядя Костя», как звали его все в Петербурге — одна из популярнейших фигур; в гостеприимной его квартире у «Пяти углов» кто только не перебывал; в пристрастиях его никто не сомневался. И вот Чайковский, беседуя с Варламовым, сказал: «Я знаю, что я буду долго жить».