Дуэль четырех. Грибоедов
Шрифт:
Александр взглянул вопросительно, и тогда доктор, добродушный толстяк, видимо немец, с усталым лицом, тотчас уловив на себе его вопрошающий взгляд, со своим всё-таки свежим румянцем на круглых щеках, неторопливо кивнул и чуть слышно произнёс по-латыни, отчего-то уверенный в том, что посетитель знает латынь:
– Час или два.
Он изменился в лице и готов был бежать, но заставил себя для чего-то ещё посидеть.
К нему наконец подошли, тоже громким шёпотом стали за что-то благодарить.
Он откланялся и тотчас уехал.
Жизнь оказывалась серьёзная, страшная
Он боялся заплакать навзрыд и сквозь оконце наёмной кареты, нарочно проделанное в передней стене, упорно глядел извозчику в спину.
На этой чужой незнакомой спине был измокший рыжий тулуп. Потемневшая кожа повытерлась слегка на лопатках и на этих местах была очень гладкой на вид и намного темнее. Большой барашковый воротник был опущен и лежал на плечах. На воротнике ершились намокшие чёрные завитки.
Ион, прижавшийся в угол, как будто ему говорил, а может быть, рассуждал сам с собой:
– Говорят, Якубович намерен стреляться… Каверин намерен Якубовича убедить…
Ему сделалось омерзительно, скверно, как только до него дотащился смысл этих слов.
Он сконфуженно возразил:
– Дело чести, для чего убеждать?
Ион что-то долго и пугливо стал изъяснять, однако он его больше не слушал.
Жизнь так огромна, что не имела цены, ни за какие деньги именно жизнь не купить. Оттуда не возвращался никто, это ещё принц датский так остроумно приметил, и Васька не воротится, шалишь, а здесь ничего хорошего быть не могло. И вот не укладывалось у него в голове, как же он себе позволил с жизнью, своей и чужой, шутить и шутить?
Спина сквозь оконце казалась широкой, прямой и спокойной: верно, отлично знала эта спина, в какую сторону гнать лошадей.
Разве он мог, разве он право имел вполне жизнью признать всю свою прежнюю суматошную егозливую дурацкую жизнь?
Наконец воротившись домой, он себе места не находил, всё думал о чём-то, не всегда умея сказать, о чём размышлял, прилёг на диван, через минуту вскочил, стал ходить взад и вперёд, размахивая сильно руками, наконец присел бесцельно к столу и поник.
Ион, скромно сидя на стуле, поближе к дверям, точно на минутку зашёл, горестно вслух рассуждал о судьбе вообще и о печальной судьбе Шереметева, кавалергарда, штаб-ротмистра, графа, всё время обращаясь прямо к нему, словно затем, чтобы он только как можно дольше слушал его и не смел погружаться в себя.
Слушал он плохо, отвечал кое-как, может быть, невпопад, отчего-то спросил, разве Шереметев был граф, позабыл. Он чувствовал болезненно, остро, что упустил свою жизнь и что не судьбу за своё упущение должен винить.
Он её сам пропустил между пальцами, единственно сам, вот что в этом гадком деле сквернее всего, оттого пропустил, что дурак, если б судьба, так это б ещё ничего.
А всё отчего?
А всё, сукин сын, оттого, думал он, что многие годы, ещё со студенческих лет, когда мальчиком был, он наладился жить с убеждением, разлитым во всём его существе, что он готовит и превосходно приготовил себя на серьёзное, важное, даже, возможно, на чрезвычайное
И вот одна глупая пуля в живот – он оглянулся: позади увиделось одно позорное промедление, и ни единого дня уже не воротишь назад.
А если бы выстрел был сделан в него? Если бы теперь он метался, как Шереметев, с дыркой в боку, с воспалённым от последнего жара лицом?
Что бы осталось в память об нём? Какое чрезвычайное и великое дело?
Звук один его имени: Александр Грибоедов.
И более в памяти современников ровным счётом не отпечатлелось бы ничего.
Даже не тень на стене.
Нет, он не хотел бы так жить, не хотел бы так умереть, чтобы ни звука, ни тени, однако так жил и мог бы так умереть, что самое имя его покрылось бы мраком забвения.
Сколько в памяти поколений отпечатлелось великих имён? Прозвучи трубный глас – и поднялись бы усопшие исполины один за другим, когорта бессмертных: Святослав, Ярослав, Мономах, Иоанн, Пётр Великий, Екатерина, тоже, нет спора, Великая.
Преобразователи, вершители судеб, с познаньем всего, от начала века по днесь, как будто участники во всех делах мира не только при одной своей жизни, но и после дальней, в прахе столетий, славной смерти своей.
Великие мира – великий пример.
Кажется, давно изучил об них всё, помнил всякое долетевшее слово и всякое воплощённое дело, однако на пользу великий пример не пошёл и той высшей мерой не измерить себя, унизительно мал, совсем не видать.
Начать заново жизнь?
Каким чудом, однако? С чего? И каких теперь надобно сил, богатырских, безмерных?
Поздно, пожалуй, сначала начать уже поздно ему, да сначала жизнь начинают только в романах, в скучных, в дурных.
Ещё слава Богу, что хотя бы остановился так вдруг посредине безумия и сумел разгадать, что кругом виноват.
Если б не эти ждущие голубые глаза, не догадаться бы самому никогда, несмотря на весь ум.
Что ум? Человеку, должно быть, необходимо, чтобы время от времени большое несчастье, свалившись, как камень, напоминало ему о себе же самом, и он бы взглядывал вдруг на себя охлаждённым, трезвым, прямым, критическим оком.
Необходимо взглянуть!
Ион тем временем рассуждал с вопрошающим выражением на длинном лице:
– Как странно, что отец в несчастье таком остаётся спокоен. Я бы, кажется, умер сам, лишь бы не видеть своими глазами, как умирает мой сын. Вы же знаете, Александр, как люблю я детей, и потому своих детей иметь мне никогда не решиться. Я, может быть, по этой причине и не женюсь никогда. А вы, Александр? Представьте: лелеять, любить – и вдруг в один миг потерять навсегда!