Дуэль четырех. Грибоедов
Шрифт:
– «Мирская сходка», это заглавие, вот в чём состоит.
Помолчал, точно раздумывал, стоит ли продолжать, и пошёл:
Какой порядок ни затей,Но если он в руках бессовестных людей,Они всегда найдут уловку,Чтоб сделать там, где им захочется, сноровку.В овечьи старосты у льва просился волк,Стараньем кумушки-лисицыСловцо о нём замолвлено у львицы,Но так как о волках худой на свете толк,И не сказали бы, что смотрит лев на лицы,То велено звериный весь народСозвать на общий сходИ расспросить того, другого,Что в волке доброго он знает иль дурного.Исполнен и приказ: все звери созваны,На сходке голоса чин чином собраны;Но против волка нет ни слова,И волка велено в овчарню посадить.Да что же овцы говорили?На сходке ведь они уж, верно, были?Вот то-то нет! Овец-то и забыли!АШаховской, чрезвычайно довольный, сияющий, с искрами в бесовски прижмуренных глазках, придерживая его за плечо, когда они выходили, принагнувшись к нему, насколько позволяла статура, заливисто сетовал в самое ухо:
– Ах, жалко-то, жалко-то как, не удалось показать старика, простуда, недомогание лёгкое, а всё-таки, всё-таки лучше дома денька два посидеть, вот уж после я его тебе покажу, всенепременнейше, да и лучше, что так, его надобно дома, дома глядеть, я уж к тебе забегу, и съездим, честное слово, съездим к нему, вот увидишь ты русское чудо!
В самом деле прибежал через несколько дней весь в поту, отдуваясь, обтирая огромным платком мокрый лоб, и с шумом произносил:
– Ну, сбирайся, здоров, я ему про тебя насказал!
Сам немного взволнованный, желая видеть слишком известного автора вызвавшего столько ядовитых нареканий трактата о слоге старинном и новом [67] , который с любопытством и одобрением, впрочем, далеко не со всеми выкладками ума соглашаясь, читал ещё в пансионские годы и с которого, можно сказать, началось его увлечение российской высокой поэзией прошедшего славного века и тогдашним возвышенным выразительным словом, не в силах не посмеяться над Шаховским, стоявшим перед ним с таким важным ликом сатира, он состроил растерянное лицо и громко прерывисто прошептал:
67
…автора… трактата о слоге старинном и новом… – Речь идёт об Александре Семёновиче Шишкове (1754-1841) – писателе, государственном деятеле, убеждённом консерваторе, главе литературного общества «Беседа любителей русского слова» (1811-1816). Его книги «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» (1803) и «Прибавление к рассуждению о старом и новом слоге российского языка» (1804), в которых Шишков ориентировал литературу на старославянский язык, вызвали острую полемику.
– Так это надо во фраке, а, не иначе?
Подскочив, как ужаленный, Шаховской замахал возмущённо толстыми ручками и пискливым голосом серьёзно запричитал:
– Полно, полно тебе! Довольно и сертука! К нему можно запросто, это, брат, такой человек, такой человек, вот сам увидишь, честное слово, тьфу ему фрак, да и только!
Подшучивая над бурными восхваленьями Шаховского, он по дороге предложил прогуляться, будто бы для того, чтобы поприйти немного в себя, и Шаховской, с выставленным вперёд большим животом, старательно семенил рядом с ним, держа его под руку цепко, оскальзываясь, бормоча извинения, восторженно говоря:
– Человек он доброты и кротости необычайной! Уж на что государь Павел Петрович бывал вспыльчив и строг непомерно, а и тот Александра Семёныча любил и произвёл в генерал-адъютанты. Обставилась его служба гораздо смешно, по правде сказать, весь двор над горемычным потешался зело. В самом деле, в обязанность генерал-адъютанта входит, во время дежурства, сопровождать государя верхом, да Александр-то Семёныч, смолоду в морской службе служа, к лошади не ведает, с какой стороны подойти. Вот при дворе первого-то дежурства и ждут: вот, мол, знатная начнётся потеха! Да у Александра Семёныча характер открытый, прямой и, главнейшее дело, бесстрашный, точно у древнего римлянина, правду тебе говорю, не кривись! Вот, послушай-ка сам: дежурство случилось. Павел Петрович сбирается выезжать. Александру Семёнычу, как водится, подводят лихого коня и уж поджидают втихомолку скандала, ан нет: со всей искренностью, присущей ему от рожденья, Александр Семёныч громко так говорит государю, заметь, при всех говорит, решительно никем не смущаясь, что верхом отродясь не езжал, что лошадей даже с самого детства страшится и что просит всемилостиво уволить его от такого конфузу. И вот что значит это истинно русское простодушие и русская прямота! Ими иные крепости берутся гораздо скорее, чем европейским бесстыдным нахальством! Ведь Павел-то Петрович, помнишь ли, какой был монарх? Ведь это гром был небесный на троне, и только, как помягче-то и не ведаю свеличать, ведь многие офицеры в те грозные годы, выходя на дежурство, хоронили за пазуху все наличные деньги, на случай чего, коль пошлют из дворца прямым походом в Сибирь, каково приключалось пять раз на дню, так чтобы походом переть при деньгах! Понятно, все так и обмерли, заслыша бесстрашные речи Александра Семёныча: ну, думают, сапогами затопает, заорёт благим матом, как пускался всегда, когда поперечат ему, и скомандует марш, да так прямёхонько из дворца в дальний край, к волкам да к медведям, в Камчатку, только генерал-адъютанта и видели. И ведь ничего, даже прямо напротив, после такого признания Александр Семёныч в большую милость вошёл, был пожалован поместьишком в триста, кажется, душ, ничегошеньки до той поры не имея, жалованьем единственно обходясь.
Шаховской заливисто засмеялся и встал, выпустив его локоть на волю и присев на решётку канала:
– Александр Сергеич, дорогой, дай, голубчик, вздохнуть, задохся совсем.
Отхаркался звучно, с сердцем плюнул несколько раз и во всё горло захохотал пискливым бубенчиком:
– А с поместьишком-то приключилась такая история, что рассказать, не поверит никто, как есть водевиль, хотя отчего же не поверить и в водевиль? То ли ещё приключается на святой-то Руси!
Несколько раз вздохнул глубоко, сияя жирным лицом, озорно прижмуривая умные глазки, поднялся и двинулся дальше, вновь ухватив его под руку, весело говоря:
– Александр-то Семёныч, великий, я тебе говорю, человек, как проживал своим скудным достатком, так до сей поры и живёт, а с поместьишка своего не берёт ни копейки, чудак человек. Многие из мужиков на заработках в Петербурге живут, ну, известное дело, барин есть барин, приходят к нему на поклон, подают ему в шапке, что следует согласно закону, а он ласково эдак мужику изъясняет, что деньги, вишь, не его, так что не заработаны им за труды, потому и взять он этих денег не может никак. Мужики дивятся, рассказывают, возвращаясь домой на побывку, так, мол, и так, барин чудной, никакого не знает порядку, вот что нам говорит, односельники слушают и приходят в смущение: как это так, на то и барин, чтобы, значит, деревенькой кормиться. И вот тебе поразительнейшая черта. Нынче из молодых людей кое-кто полагает, особливо из офицерства, кои побывали в Париже и на европейские порядки привзглянули вблизи, что русские-то крестьяне, подобно французским, спят и видят освобожденье. Ты-то, признайся-ка, не из них? А Россию-то европейским аршином не надобно мерить, ох бы,
Они взобрались в промёрзлые санки, и Шаховской, взбудораженный по обычаю, спокойным ни быв минуты с рожденья, занимая две трети скамейки, беспрестанно вертясь, прикрывая муфтой лицо, визгливым голосом продолжал:
– Предуведомляю тебя, не дивись, Александр Семёныч зело странен во всём. Да и правду сказать, как не быть ему странным. Обыкновенно поднимается часов в семь зимой, а летом и в шесть, из спальни прямиком отправляется в кабинет и, кроме двух присутственных дней в адмиралтейском совете, не выходит оттуда до половины четвёртого, если обедает дома, после обеда дремлет немного, сидя в креслах в своём кабинете, потом ещё почитает немного и отправляется в клуб, где играет и выигрывает почти всякий день непременно. Стало быть, трудится в сутки часов по восьми и исписал уже преогромные кипы. Ну, по этой причине и рассеян ужасно. Тьма историй ходит об нём. Вот для примера одна. Раз отправился он обедать к Бакуниным, всё честь по чести, в полном параде, в мундире и в ленте, старший сын у Бакуниных был именинник, он же старинные обычаи чтит, да минут через двадцать вдруг воротился назад. Дарья Алексевна тотчас всполошилась, что с тобой, мой друг, говорит. «Вообрази, – отвечает, – приезжаю, а они почти отобедали и назвали таких гостей, с которыми я даже не кланяюсь. Дай-ка поесть что-нибудь». Дарья Алексевна приказала подать, а сама говорит: «Это какой-то вздор у тебя, не могли Бакунины назвать вместе с тобой таких людей, которые терпеть не могут тебя». Он за стол, она к кучеру в розыск. Что же известилось под следствием? А вот оно что: в карету садясь, Александр Семёныч ехать приказал к Воронцовым, у которых отродясь не бывал, ничего не примечая, вступил в переднюю к ним, где официант доложил, что господа почти что откушали и скоро встанут из-за стола. Александр Семёныч удивился, что не подождали его, стал выспрашивать, кто ещё зван. Официант перечислил поимённо гостей. Александр Семёныч пуще прежнего удивился и тотчас уехал домой. «Да как в голову тебе взошли Воронцовы?» – «Да чёрт знает как, я об них и не думал». Надо знать, что визит нанесён был в самое неподходящее время. Воронцов, англоман, был его ожесточённый противник, известный тесной дружбой с французским посланником, а французский посланник только что перед тем, дело-то вышло перед войной, жаловался самому государю на его оскорбительные выходки против мирных французов. Натурально, внезапное посещение Александра Семёныча получило значение особливое. Воронцов вообразил, что тот приезжал для каких-нибудь объяснений и счёл долгом на другой день отдать ему тоже визит. Натурально, презабавное получилось свидание, впрочем, удовлетворительно всё разъяснившее. Долго спустя потешались над ним. Это я тебе к тому говорю, что язык у тебя довольно остёр, так уж ты, коли что, пощади старика, не острись, голубчик, нехорошо.
Он обещал пощадить.
Наконец они повернули с Литейной. Переулок именовался Форштатским. В переулке, насупротив кирки, стоял небольшой, окон в восемь, зелёный каменный дом. Они въехали под ворота, очутились в тесном дворе, по узкой, тёмной, нечистой лестнице взобрались наверх и сбросили шубы в сенях. Шаховской, не спросив о хозяине, не приказав доложить старому седому лакею в ужаснейших бакенбардах, похожих на гнезда ворон, хоть картину, право, пиши, мирно дремавшему на большом сундуке, с рукописями, шепнул Шаховской, прямо через столовую провёл его в кабинет.
Кабинетик был маленький, голубой, с двумя окошками в переулок, между ними помещался громаднейший письменный стол, загромождённый исписанными бумагами и раскрытыми книгами. Посередине возвышалась большая стеклянная банка, наполненная, к его удивлению, разнообразными шариками, слепленными из воска. Один подоконник заставлен был банками с сухим малороссийским вареньем. Возле второго стоял седой худощавый сутулый старик, с поразительно бледным лицом, с голой жилистой шеей, в подпоясанном шёлковом полосатом шлафроке, в кожаных спальных истасканных сапогах. В нижнем стекле была проделана самодельная форточка. Она была настежь раскрыта, пуская клубами мороз. Сизые голуби и воробьи тёмными комками прыгали с той стороны. Старик, что-то ласково бормоча, ничего не замечая вокруг, бросал им ячменные зёрна из глиняной миски, неотрывно глядя на быстрые птичьи головки, прислушиваясь к странной музыке их крепких носов, жадно клевавших зерно.