Душа болит
Шрифт:
— А это что такое?
— А это масло сливочное выделываем… Это недавно, ваше высокородие… Постараюсь доставить вам маслица…
— Ну… я ничего не беру!..
— Это так, ваше высокородие: гостинец… Для нас ничего не стоит…
— А много засеваете?
— Десятин сто…
— О-го! Арендуете землю?
— Нет, своя собственная…
— Так. А торговля идет?
— Плохо: беднота все больше… С хлеба на квас перебивается. И все в долг больше даю…
— Отдают?
— Ну, не всякий раз. Иной просит подождать до осени, до уборки хлеба, значит, а затянет года на два. Ну и ждешь. Судиться я не люблю, ваше высокородие, а все
— Так… ведь это вам убыточно?
Яков Семеныч взглянул на икону, широко перекрестился и сказал проникновенно:
— Господь не оставит. Мы больше на господа надеемся… Вот ныне летом хочу в Верхотурье сходить — к мощам Симеона праведного. И даю в долг почему? Я уж вам по правде…
— Пожалуйста!
— Душа болит, ваше высокородие! За всех у меня душа болит — это вам и моя супружница скажет. Придет в лавку бабенка али мужичок — и в ноги: батюшка, такой-сякой, отпусти чаю-сахару и прочего… Да ведь вы, говорю, старое не отдали? Опять в ноги: все отдам осенью! Душа не камень, ну… и раскиснешь! Запишешь в книгу лавочную карандашом, а ныне, говорят, в судах такие книги в расчет не принимаются… Надо, значит, чтобы книги были по форме и чтобы расписка покупателя в книге была собственноручная… А нам где это? Ежели по-настоящему книги заводить — с разными там формами да с письмоводителями — так сам, извините за выражение, без штанов останешься!..
— Яшенька! — кокетливо-укоризненно протянула Анна Ивановна.
— Хе-хе! — отозвался Зайцев. — Это ничего, хозяюшка: Яков Семеныч — русак. Хе-хе!
— Именно русак-дурак, ваше высокородие! Правильно сказали: русак-простак всякому верит, потому что душа у него такая. Ну, вот так и живем день да ночь — сутки прочь… А сам трудолюбие всякое люблю: не могу без дела. Приступал к делам без ничего, можно сказать, а теперь, слава всевышнему! Бывало, покойная жена, Елена Ивановна…
— Вы разве на второй женаты? — спросил Зайцев. Яков Семеныч узенько прищурил масленые глаза, погладил бороду и ответил:
— Третью изнашиваю. Хи-хи-хи!
И все засмеялись: Яков Семеныч с тонким визгом, Зайцев жидким тенорком, а супруга опустила глаза и беззвучно колыхала наливной грудью.
Яков Семеныч хотел говорить дальше, но в комнату вошла плотная, босоногая баба, что приносила Зайцеву воды, и сказала:
— Яков Семеныч! Вас спрашивают там.
— Кто?
— Дарья.
Пушников странно заволновался, вскочил с места, но опять сел и обратился к Зайцеву:
— Ваше высокородие, дозвольте: тут до вас одна женщина большую нужду имеет…
— В чем у нее дело? По убийству?
— А это… я объясню вам.
— Что же… пусть зайдет сюда…
— Зови Дарью сюда! — приказал Яков Семеныч бабе.
Баба ушла и через минуту, тихо-тихо, как серая тень, робко вошла женщина и остановилась у двери. Долго крестилась на икону, точно проржавленными пальцами, низко поклонилась всем и хрипло произнесла:
— Чай да сахар милости вашей…
Все трое молчали и смотрели на бабу. Она стояла у двери, высокая, костлявая, черная, с жуткими, ничего не говорящими глазами в синеве. Тонкие, сухие губы истрескались: она часто облизывала их и, заметно волнуясь, дрожащей рукой сжимала другую.
— Вам что угодно, голубушка? — мягко, с сознанием права и силы, спросил Зайцев и тотчас же сделал „казенное“ лицо.
Баба сделала шаг вперед и беспомощно взглянула на хозяина.
— Позвольте объяснить, ваше высокородие: они — народ темный…
— Пожалуйста.
— Дело в том, видите ли… Эта самая, значит, женщина — вдова, имеет четырех детей малолетних. От покойного мужа ее остался надел в шесть десятин земли с угодой…
— Как с угодой?
— Ну с угодьями разными: удобная, значит, земля, лес и прочее…
— Так. Дальше.
— Ну, значит, надел этот общество пока, до передела, оставило за Дарьей. Но сами судите, ваше высокородие: может ли баба заняться хлебопашеством? Ведь ребята малые у ней да домашность… Выходит, что ей с землей некогда валандаться, да и сил нет…
— Так…
— Ну… а сам я слышал и справочки наводил, что и вдова может завсегда выйти из общины. Весь надел, значит, этот укрепить за собой по закону его императорского величества от 9 ноября… Я наводил справочки. И может, после этого, продать надел кому угодно… Ведь, ежели двести дадут — деньги не малые-с! Положила их на сирот — и живи себе в свое удовольствие: работай только по домашности. А с денежками еще и жених найдется. Хе-хе!
— Гм… Так я что же тут могу помочь?
— А то, ваше высокородие: научите нас, как ей приступить к делу повернее. Душа болит! Ведь, право, жрать нечего — к чему ей надел, дело женское — неподходящее к этому. Не поверите: по книге лавочной задавал ей в долг на 87 рублей 64 копейки по первое число апреля месяца… Ведь так, Дарья?
— Так, — чуть слышно ответила баба.
— Ну, помни: при личности его высокородия подтвердила, что должна мне 87 рублей 64 копейки. Так и помни!
— Я помню… — почти шептали иссохшие губы.
Зайцев сосредоточенно нахмурил брови, сделал очень серьезное лицо. О наделах, о выходе из общины, о хуторах он знал смутно. И, смотря на огонь лампы с значительным выражением на лице, он произнес неуверенно:
— Это, кажется, можно. Гм… вдова… А почему бы ей не обратиться к адвокату?
— Эх, ваше высокородие! Ведь адвокату нужны денежки, а у ней, извините за выражение, кроме вшей, ничего нет. Ходила она и к адвокату — есть у нас по соседству, в селе Ильинке. Пришла она к нему — он и спрашивает: „Тебе по какой книге прошенье писать: по маленькой али по большой? По маленькой — 3 рубля, а по большой — 5 рублей“. Сказал он это и указал на книги — две у него имеются, уже не знаю, законы это у него али песельники… Она, дура этакая, продала телку, пошла и выдала пятитку: пиши по большой книге!.. Необразованность! Написал он ей, а толку никакого не вышло…
— Ну, это… подпольный адвокат, — строго сказал Зайцев.
— Повидимости, так. Да разве она поймет это?
— Надо было жалобу на него: это караемо… — опять строго произнес Зайцев.
— Куда там! Суд, да дело, ваше высокородие… И так теперь поучена будет: брякнули пятиткой по карману — будет помнить! А мне, значит, уплатить по книге лавочной — все нет…
Баба стояла у дверей, молчаливая, с каменным лицом, и смотрела в землю, как в чем-то виноватая. Может, перебирала в памяти все цепкое, тусклое и серое в прошлом, от чего врезались в лицо глубокие борозды, такие же черные, как на заброшенной пашне. Может, проклинала себя в тяжелых, неуклюжих мыслях за то, что родилась на свет божий, где некогда было смотреть на солнце, на небо, где не знала яркого, звонкого смеха, ласковых речей, шелеста листьев…