Два автомата(Рассказы)
Шрифт:
А дело было зимой, в сорок первом году. Стояли мы тогда, если помните, на Карельском фронте. Морозы наступили трескучие. Хлеб привозили застывший — буханки рубили топором. В рот положишь кусок и сосешь, как ледышку. А помещений для жительства вдоль дороги было недостаточно, точнее сказать вовсе не было. Дорога шла тайгой да озером по льду, а где в тайге и на льду помещения? Только в самом конце трассы, километрах в десяти от передовой, стояла деревня. Впрочем, одно название, что деревня; как говорится, три избы — шесть улиц. Было там два дома без крыш и одна маленькая банька с каменкой — вот и вся деревня. Потом, помню, доставили нам сборную халупу из фанеры — и по размеру и по расположению точно как железнодорожная теплушка — с двойными нарами. Удобная была халупа — на полозах — куда хочешь можно перевозить. В баньке стоял штаб нашего батальона, а в избах — другие части. А народа в ту пору возле нас стояло много. Кого там только не было! И авторота стояла, и регулировщики, и девчата из полевой почты, даже банно-прачечный отряд — и тот возле нас стоял. Но эти, постоянные, еще ничего — нарыли землянок, накрыли избы брезентом вместо крыш и живут. Больше беспокойства причиняли проходящие части. То одна часть придет, то другая, и все, конечно, бегут в избы, подремать да погреться. А избы — они не резиновые: один взвод примешь, второй
Вот узнало про эти дела высшее командование и приняло такое решение: во избежание беспорядка назначить начальником гарнизона командира дорожностроительного батальона товарища Алексеенко, поскольку наш батальон был самым постоянным жильцом в тех местах. Ну вот, как узнал я про это решение, так и отставил рапорт писать. Разве можно было комбата бросать в такой ситуации? Остался я при нем. И началась у нас не жизнь, а каторга. И старшины, и полковники, и шофера — все к нам, как в жакт идут: давай жилплощадь — и точка. Выкопали мы в свободное время две землянки, специально для проходящих частей; не успели оглянуться — их авторота заняла. Сделали в избах трехэтажные полати — под самую крышу подобрались — пришли на другой день — а там уже связисты лежат. Напишет, бывало, товарищ Алексеенко приказание командиру автороты — принять на ночлег столько-то человек, а командир автороты бежит и доказывает, что некуда. Уговаривает его товарищ Алексеенко, уговаривает, потом махнет рукой и обращается в другую часть. А в другой части то же самое положение. И кончалось тем, что наш комбат предоставлял для ночевки свой штаб, а если командир понапористей, так и койку свою ему уступал, а сам ложился на пол.
Однажды приходит какой-то шустрый интендант, просит разместить команду в шестнадцать человек на сутки. А деть их было в ту ночь совершенно некуда. Все помещения были забиты до невозможности. Объясняет товарищ Алексеенко обстановку, а интендант кричит: «У меня срочное задание фронта, а какое задание, и сказать не могу, потому что оно секретное. Вы будете отвечать, если поморожу людей! Самому командующему буду телефонировать!» В общем берет интендант товарища Алексеенко на пушку. И поддался комбат: велел всем освободить помещение, рассовал писарей в землянках и поместил всю эту секретную команду в нашей баньке. А сам оделся и пошел на дорогу. Я за ним пошел: «Куда вы, говорю, товарищ командир?» «Трассу, говорит, погляжу. Ночь, говорит, как раз светлая. Очень удачно». А сам усталый такой, замученный. Откинул я тут все воинские дистанции и говорю ему, как отец сыну: «Нельзя, говорю, вам так себя держать, товарищ Алексеенко. Твердость вам надо проявлять. А при такой вашей слабости — скоро вас совсем на нет сведут». Думал, сейчас он меня поставит на место, но, все равно, не вытерпел и сказал. А он вздохнул только и отвечает: «Что сделаешь, Степан Иванович, гражданским человеком я родился, гражданским, наверное, и помру. Сам вижу, что иначе надо поступать, а переломить себя не могу». И начал — мы, мол, тыловики, а они на фронт идут, на передовые, им надо оказывать внимание и заботу…
Неделя прошла — приезжает большое начальство. Увидало наше положение и оттянуло все почти части назад. Стало нам жить просторней. Но не надолго. Прошла еще неделя, и понаехали новые части. «Ну, думаю, если что-нибудь не надумаю — прежняя карусель пойдет». И стал я проводить свою политику.
Политика, впрочем, была простая. Помню, первый раз так случилось: приходит ко мне в предбанник командир прожекторной роты и велит доложить о нем начальнику гарнизона. Иду к товарищу Алексеенко. Потоптался там немного, выхожу обратно. «Обождать, говорю, велено. Заняты». Командир садится, начинает беседовать для сокращения времени. «Начальник гарнизона, говорит, прислал к нам на постой десять человек. А где я их помещу? Места-то нету». «Надо бы поместить, — говорю я. — Тоже ведь люди». «Люди-то люди, а свои бойцы мне дороже, я за своих бойцов отвечаю в первую голову». «Это правильно, говорю, только сомневаюсь, что вы это докажете товарищу Алексеенко. Он у нас такой — ни за что не сменит решения. Сказал — как отрубил!» «Да что ты?!» «Ей-богу. Сколько я около него ни живу — ни разу не видел, чтобы он приказание переменил. Не человек — железо. Хоть идите к нему — хоть нет — одинаково будет». Вижу — подтягивается командир прожекторной роты, проверяет заправку и делает серьезное лицо. Подготовил, значит, я его таким способом и допустил до товарища Алексеенко. Слышу: «Разрешите доложить». «Пожалуйста». «Принять людей нет никакой возможности». Дальше начинает товарищ Алексеенко тянуть, как обыкновенно, мочалу: «Вот, мол, беда… Значит, никак не сможете? Значит, нет у вас нисколько свободного места?» «Ну, думаю про себя, вся подготовка пропала. За зря старался». И только так подумал — слышу голос командира прожекторной роты: «Хорошо. Как-нибудь потеснимся. Разрешите выполнять?» То ли он подумал, что товарищ Алексеенко смеется над ним, то ли испугался, что проверять пойдет — не могу по сей день понять, — а только вижу — стук, стук каблуками, и как положено, строевым шагом выходит командир прожекторной роты на волю. Товарищ Алексеенко даже немного растерялся. Вышел на порог и глядит ему вслед. Потом подумал и сказал сам себе с удивлением: «Вот это действительно — дисциплинированный командир». С тех пор стал я со всеми приходящими проводить в предбаннике обработку. Чего я только не говорил про товарища Алексеенко: и что он слова поперек не терпит, и взыскания накладывает только на полную катушку… И знаете — наладился порядок. Недели через две сам товарищ Алексеенко стал удивляться, когда слышал какое-нибудь возражение.
Как-то поднимает он меня ночью, велит сходить в расположение второй роты и срочно вызвать командира. Метель тогда, помню, мела, холодно было. Я по старой памяти отговариваюсь: «Может, утра дождемся, товарищ Алексеенко… И вы бы спать ложились. А то не едите путем, не спите. Так совсем на нет можно сойти». Как он тут вскочит, да как закричит на меня своим басом: «Какой я вам товарищ Алексеенко! Как надо отвечать? Повторите приказание!» Повторил я, конечно, приказание и пошел. Обидно мне стало до невозможности. Ругаю его последними словами, а себя— еще крепче. «Вот, думаю, наладил ему характер на свою голову». А потом, когда пробежался по заметухе да сдуло с меня дурь холодным ветерком — весело что-то мне стало. Как ни говорите, а каждый солдат любит, когда командир не мочалу тянет, а выказывает ясность и твердость.
Проверка
— В конце сорок третьего года, — начал Степан Иванович, — перебросили нашу часть в Крестцы; там нас выгрузили из
Кто бывал в тех местах, тому известно, что возле Новгорода лежит плоская низина, и дорога к нему идет длинной высокой насыпью. Не доходя до города километров пять, дорогу пересекает река под названием Малый Волховец. Комбат, товарищ Алексеенко, говорил, что мост через эту реку построен до войны по его личному проекту, ручался, что по его мосту пройдут любые танки, и брался нарисовать схему пролетного строения и проставить все размеры. Конечно, мы удивлялись, как он помнит размеры, но толку от них никакого не было: летчики говорили, что моста нет и над рекой торчат только остатки свай.
Однако высшему командованию было интересно, чтобы дорога стала бесперебойно действовать сразу, как только враг будет выбит из Новгорода, и комбат, товарищ Алексеенко, получил задание подготовиться к срочному восстановлению моста. Конечно, к самой реке мы не могли подобраться, поскольку тогда она была еще по ту сторону фронта, но кое-какую работу проводить стали. Начали, например, валить лес, ковать скобы, ошкурять бревна, пилить доски — и все это вывозить к дороге с тем расчетом, чтобы как только врага отгонят — сразу ехать на место с готовым материалом. Мы, значит, валим лес, а товарищ Алексеенко составляет чертежи, согласно которым должен выкладываться мост. Один раз, перед Новым, помню, сорок четвертым годом захожу в штаб, слышу, товарищ Алексеенко говорит: «Дорого бы я дал, чтобы узнать, что там торчат за сваи. Если они нетреснутые и не качаются, мы бы, говорит, раза в два быстрей поставили мост». «Конечно, товарищ комбат, — говорит наш командир роты, — если старые сваи крепкие, мы бы их нарастили — и делу конец. Об опорах бы вопрос отпал». «Правильно, — говорит комбат, — мы бы, никого не дожидаясь, собрали мост здесь. И по первой команде перевезли бы его на место в разобранном виде».
Вспомнил я тут, как служил в разведке в Финскую кампанию, и попросил разрешения сходить проверить сваи. «Как же ты пойдешь, Степан Иванович? — сказал комбат, — там же фашисты». Я объяснил, что никаких фашистов возле самой дороги нет; в основном они все, конечно, сидят по дзотам и землянкам, поскольку холодное время, и и если угадать туда, например, в рождественскую ночь, когда они перепьются и потеряют бдительность, — все будет в порядке.
Долго не соглашался товарищ Алексеенко на мое предложение, но, видно, сильно ему хотелось знать, что там за сваи, потому что, наконец, командир роты и уговорил его; поставил он условие, чтобы взял я с собой солдата, понимающего мостовое дело, и пожелал успеха.
Мы не стали терять времени даром. Построили роту. Командир объяснил задачу и велел сделать шаг вперед, кто хочет добровольно пойти со мной на выполнение задания. Из строя шагнули человек пять-шесть. Глянул я на них и удивился. Конечно, не тому удивился, что мало вышло: у нас никогда не было, как в кино показывают, что вся часть делает шаг вперед. Это понятно: часть нестроевая, народ, в основном, собран пожилой, женатый, по каждому детишки дома плачут. А удивился я тому, что из строя вышел человек, от которого никто такой прыти не ожидал, — вышел солдат второго взвода Черпушкин. Щуплый такой мужичишко с мокрыми глазами, плохо заправленный — вышел и стоит, в землю смотрит. Было известно, что родом он с Алтая, работал там дорожным мастером. На передовой воевал недолго: ранило его осколком авиабомбы. Вылечили его, конечно, и месяца два назад прислали к нам. Плотник он был первой руки, но славился у нас лентяем, разговаривал редко, а если и открывал рот, то говорил направо, а глядел налево. И разговоры его были пустые: все больше про харч — почему в строевых частях кормят лучше, почему у нас каждый день каша-блондинка, и прочее, вроде этого. Ужасно, между прочим, боялся самолетов, а вечером, когда ложились спать, накрывался с головой шинелью и шептал какие-то стихи. Ребята в глаза смеялись над ним, а он хоть бы что: молчит и хлопает мокрыми веками. Не мог я понять этого человека — так, какой-то пирожок без начинки. Вот он и вышел вперед. Солдаты закивали, стали тихонько толкать друг друга локтями, ухмыляются между собой — вот, дескать, какое среди нас явление существует. А Черпушкин стоит в своей смятой шинелишке, в землю смотрит. Если бы я знал тогда, что в мыслях у Черпушкина было не задание выполнять, а к немцам перебежать, — все бы по-другому поворотилось. Но такого подозрения у меня, конечно, не было. Поглядел я на него и подумал: «Ведь если разобраться, никто его всерьез не принимал, никто с ним душевно не беседовал. Кто знает — что за человек? На что способен? Не разжевав — вкуса не поймешь. Возьму-ка, думаю, его на задание. Тем более — дорожный мастер, разбирается в мостовом деле лучше нас всех». Посоветовался с командиром роты и взял.
И вот в ночь под рождество отправились мы с Черпушкиным поглядеть, что осталось от моста на реке Малый Волховец. Поужинали как следует. Умяли по две порции каши, забрали у поваров белые халаты и пошли. При нас были топоры и винтовки. Как я говорил, дорога на Новгород настлана по насыпи. Вдоль подошвы насыпи тянется глубокая канава, и мы спокойно прошли по этой канаве километров пять — я впереди, Черпушкин немного сзади. Прошли километров пять, остановились, стали прислушиваться. Ночь выдалась лунная, тихая, и по левую сторону насыпи белела пустая равнина. Ни окопов, ни проволоки, ни следов — ничего не было, только снег блестит под луной, чистый такой, словно, как выпал с осени, так и лежит нетронутый. А тишина такая — будто вымерло все. И неизвестно, где мы с Черпушкиным — на своей еще земле или уже на оккупированной территории. Жутковато, конечно, немного. Взглянул я на Черпушкина — и снова удивился. Сидит он в канаве, ровно у себя дома на печи, и выковыривает снег из голенища. «Может, говорю, на насыпь слазить, поглядеть, что на той стороне?» — «А что тут лазить, товарищ старшина, — отвечает Черпушкин. — Ничего там нету. Они по ту сторону реки сидят. Возле Новгорода у них линия обороны». И опять я на него удивился: «Какой, думаю, спокойный и рассудительный!» Еще с полкилометра прошли, снова остановились. Я все-таки полез на насыпь. Смотрю, вдали, справа, холмики чернеют, кое-где свет помигивает. Ясно — фашистские дзоты. Так, на глазомер, километра полтора до этих дзотов, а до реки, по моим расчетам, осталось не меньше полкилометра. Лежу, рассуждаю, по какой стороне лучше дальше идти — вижу, лезет ко мне наверх Черпушкин. Вылез на насыпь и встал во весь рост. Потянул я его за полу шинели, приказал ложиться. А он лег и смеется: «Не бойтесь, мол, ничего не будет. Они в данный момент свои грешные души пропивают». Я говорю: «Ты потише все-таки. Может быть, и не все пропивают». А Черпушкин смеется: «В эту ночь, говорит, у них, басурманов, не пьют только телеграфные столбы. И то потому, что чашечки дном кверху».