Два капитана
Шрифт:
— Куда?
— Вот это и есть вопрос, — торжественно сказал Вышимирский. — Вы знаете, что происходило с этой эвакуацией? Иди ищи! И главное, если бы её увезли в эшелоне. Тогда только выяснить — чей? Например, Хладкомбината. Куда он уехал? В Сибирь? Значит, она в Сибири. Но её отправили самолётом.
— Как — самолётом?
— Да, именно. Очевидно, как привилегированную. И вот — пропала. Ищи. Только известно, что самолёт пролетел через Хвойную, то есть именно через ту станцию, на которой Михаил Васильевич брал мясо.
Должно быть, я инстинктивно чувствовал, когда нужно помолчать, а когда произнести
— Ну и как же? Нашли?
— Нет ещё. Но найдём, — сказал Вышимирский, — по моему проекту. Я написал в Бугуруслан, в Центральное бюро справок, но это ерунда, потому что нам прислали десять Татариновых и сто Григорьевых, а мы не знаем, на какую фамилию напирать в качестве первой. Тогда я лично обратился во все губернские города к председателям исполкомов. Это был большой труд, большое задание. Но капитан Татаринов был мой друг, и для его дочери я три месяца писал стандартный запрос — прошу вашего распоряжения, эвакопункт, историческое лицо, ждём ответа. И получили…
Резкий звонок раздался. Вышимирский сказал:
— Это он.
И у него стало испуганное лицо, острый седой хохол затрясся на голове, усы повисли. Он вышел в переднюю, а я, помедлив, встал у стены, подле двери, чтобы Ромашов, войдя, не сразу заметил меня.
Он мог выскочить на площадку, потому что Вышимирский в передней сказал ему:
— Вас ждут.
Он быстро спросил:
— Кто?
И старик ответил:
— Какой-то Григорьев.
Но он не выскочил, хотя вполне мог успеть — я не торопился. Он стоял в тёмном углу, между платяным шкафом и стеною, и вскрикнул, увидев меня, а потом по-детски поднял и прижал к лицу кулаки. В наружной двери торчал ключ, я повернул его, вынул и положил в карман. Вышимирский стоял где-то между нами, я наткнулся на него и переставил, как куклу. Потом зачем-то толкнул, и он механически упал в кресло.
— Ну, пойдём поговорим, — сказал я Ромашову.
Он молчал. В руках у него была кепка, он сунул её в рот и прикусил, зажал зубами. Я снова сказал:
— Ну!
И он бешено тряхнул головой.
— Не пойдёшь?
Он крикнул:
— Нет!
Но это была последняя минута отчаяния, охватившего его, когда он увидел меня. Я рванул его за руку. Он выпрямился. И когда мы вошли в комнату, только один глаз немного косил, а лицо стало уже совершенно другим, ровным, с неподвижным выражением.
— Жив, как видишь, — сказал я негромко.
— Да, вижу.
Теперь я мог рассмотреть его. Он был в лёгком сером костюме, на лацкане жёлтая ленточка — знак тяжёлого ранения, в то время как он был контужен очень легко; под ленточкой — пуговица, светящаяся в темноте. Он пополнел, и, если бы не торчащие красные уши, которые, кажется, не хуже этой пуговицы могли светить в темноте, никогда ещё он не выглядел таким представительным господином.
— Пистолет.
Я думал, что он начнёт врать, что сдал пистолет, когда демобилизовался. Но пистолет был именной: я получил его от командира полка за бомбёжку моста через Нарову. Сдавая пистолет, Ромашов выдал бы себя.
— Документы.
Он молчал.
— Ну!
— Размокли, пропали! — поспешно сказал он. — В Ленинграде бомбоубежище затопило водой. Я был без сознания… Только фото Ч. сохранилось, я передал его Кате… Я спас её.
— В самом деле?
— Да, я спас её. Поэтому я не боюсь. Всё равно ты меня не убьёшь.
— Посмотрим. Рассказывай всё, скотина, — сказал я, взяв его за ворот и сразу отпустив, потому что у него мягко подалось горло.
— Я отдал ей всё, когда она умирала. Ах, ты мне не веришь! — с отчаянием закричал он, как-то подлезая под меня сбоку, чтобы заглянуть в глаза. — Но ты поверишь мне, потому что я расскажу тебе всё. Ты ничего не знаешь. Я не люблю тебя.
— Неужели?
— Но за что мне любить тебя? Ты отнял у меня всё, что было хорошего в жизни. Я могу многое, очень многое!.. — сказал он надменно. — Мне всегда везло, потому что кругом дураки. Я бы сделал карьеру. Но я плевал на карьеру!
«Плевал на карьеру!» — это было сказано слишком сильно. Насколько мне было известно, Ромашов не только не плевал, а, напротив, стремился сделать карьеру, разбогатеть и так далее. И это вполне удалось ему, в особенности если вспомнить, что он всегда, ещё в школе, был ужасным тупицей.
— Так слушай же, — сказал Ромашов, побледнев ещё более, хотя это было, кажется, уже невозможно. — Ты поверишь мне, потому что я скажу тебе всё. Экспедиция по розыскам капитана Татаринова — я провалил её! Сперва я помогал Кате, потому что был уверен, что ты поедешь один. Но она решила ехать с тобой, и тогда я провалил экспедицию. Я написал заявление, очень рискованное, — я бы сам полетел вверх тормашками, если бы мне не удалось его подтвердить. Но мне удалось.
Стопочка бумаги лежала в сером кожаном бюваре с золотыми буквами «М. Р.». Я потянул один лист, и Ромашов замер, вытаращив глаза и глядя куда-то поверх моей головы. Казалось, он стремился заглянуть вперёд, в своё будущее, чтобы узнать, угадать, чем грозит ему это простое движение, которым я потянул из бювара лист бумаги и положил его перед собой.
— Да, запиши, — сказал он, — этот человек, который остановил экспедицию, был впоследствии сослан и умер. Но всё равно, запиши, если для тебя всё это ещё имеет значение.
— Ни малейшего, — ответил я хладнокровно.
— Я написал, что ты маньяк со своей идеей найти капитана Татаринова, который где-то пропал двадцать лет назад, что ты всегда был маньяк, я знаю тебя со школы. Но что за всем этим стоит другое, совершенно другое. Ты женат на дочери капитана Татаринова, и этот шум вокруг его имени необходим тебе для карьеры. Я писал не один.
— Ещё бы!
— Ты помнишь статью «В защиту учёного»? Николай Антоныч напечатал её, мы сослались на неё в заявлении.
— То есть в доносе?
Я уже записывал, и как можно быстрее.
— Да, в доносе. И мы подтвердили, подтвердили всё! Одну бумажку я подсунул Нине Капитоновне, она подписала, и как трудно было устроить, чтобы её не вызывали потом. Боже мой, как трудно! Ты даже не знаешь, как всё это повредило тебе! И в ГВФ, и потом, когда ты был уже в армии. Наверно, наверно!