Двадцатый год. Книга первая
Шрифт:
Комиссар всего лишь пошутил, но Пепшик сразу ощутил нытье в желудке. Такое случалось – чаще прочего с пятого по седьмой и с четырнадцатого по восемнадцатый. Подскочив со стула, вытянулся в струнку. Могучий живот сам собою исчез, из пересохшего горло вырвалось:
– Виноват-с!
Комиссар помрачнел еще сильнее. Царизм не просизифил и с языком.
4. Смягчение нравов
Граф Толстой – Революции Франции и Брабанта – Проклятые вопросы современности – Реомюр и Цельсий
Больше
Порой разговоры бывали горячими. Слишком много накопилось на душе. Басю поразило, как сильно Костя раздражен против Толстого – которого часто вольно или невольно цитировал, а значит знал и, вероятно, любил.
– Спору нет, в «Войне и мире» он нащупал некую идею, бесспорно мудрую, ценную, если угодно великую, но постепенно довел до абсурда. И чем более абсурдные вещи проповедовал, тем убедительнее выходило. Напоминает развитие идей социализма.
– О чем ты? – не поняла она.
– О «Воскресении», конечно. Хотя такие мысли у него рассеяны повсюду.
– Ты против социальной критики? – не впервые погрустнела Бася. Костя, погрязший в римских классиках, оставался неисправим.
– Я против разрушения, прости за выражение, основ современной цивилизации. В частности, такой как государство. «Воскресение» же представляет собой пространный и крайне убедительный в деталях, для простецов конечно, призыв к такому разрушению – то есть к тому, что мы видим сегодня вокруг.
Это был перехлест. Признаться, Бася прочитала историю Катюши Масловой едва до середины, не успела, утонула в море специальной литературы. Тем не менее… И что еще за простецы? Можно подумать, Толстого читают необразованные люди.
– Он ведь не мог предвидеть, что получится.
– Следовательно, не такой он мудрый. Он что, не знал европейской истории? Древнегреческой, римской? Не понимал причин и следствий? Можно и нужно критиковать несовершенства институтов, если угодно – обличать. Но желать их уничтожения – это желать уничтожения России и Европы в целом. Толстой не желал. Но фактически призывал. Для человека его уровня, его авторитета – вопиющая безответственность. Все же не Ульянов, не Ленин, не Свердлов.
«Да вы государственник, господин Ерошенко. Римское право, Вергилий, Августин», – приуныла Бася.
Отчаявшись защитить величайшего из великих, она перевела разговор на современных сочинителей. Суждения о Мережковском у них совпали – занудство, история для институток, если не считать пары пьес, про Петра и про Павла. При имени Арцыбашева оба синхронно поморщились, от Андреева отмахнулась, вспомнив Куприна, поделились впечатлениями. Горького Барбара благоразумно обошла. На подводные камни напоролись в заливе поэзии, после того как в согласии
– А Николай Гумилев?
Бася была уверена, что Костя разделит восторги.
– Стихотворения милы, – промямлил Ерошенко. – Даже о конкистадoре, которого он называет конквистaдором. Однако записки кавалериста…
Бася сникла – из-за нелепейшей придирки. Известно, классики ужасные зануды, но надобно и меру знать. Конквистaдор – вполне латинское ударение, ничуть не режет слух. Русской публике теперь еще испанский надо изучать?
– Чем же плохи записки кавалериста? Мне казалось, тебе как военному…
– Именно как военному. Странно читать человека, для которого война приключение. Я, конечно, не кадровый и не кавалерист, чего-то могу не улавливать.
Бася смутилась. Поэт был тоже не из кадровых. Как и Костя, военного времени.
– Вероятно, у него другой тип личности. Зато какая пластика, какие яркие детали. Мне говорили, очень верные.
– Верные, верные. И про тип личности верно. И любимое слово у автора «весело». Я ведь запомнил, почти наизусть. «Мы подожгли деревню, а потом весело отступали. Поджигали деревни, стога и мосты. В благословенной кавалерийской службе даже отход бывает веселым».
– Ну… – опять растерялась Барбара.
– Вот именно – ну. Баська, даже если это в самом деле необходимо, что тут может быть веселого? Разорять собственную страну. Да и чужую. Обрекать людей на холод, голод, нищету. – Разгорячившись, Костя начал запинаться. – Наш полк не спалил ни одной убогой вёски, ни хутора, ни фольварка, а ведь тоже получали идиотские приказы. Мы отступали по Королевству и слышали от крестьян, от польских: «Только возвращайтесь поскорее». Уверен, твоему Гумилеву так не сказали бы и в нашей Гродненской губернии. Или где он там весело жег?
Бася мягко взяла его за руку.
– Ты, Костя, жуткий ригорист. Так нельзя ведь, трудно очень.
– Найди другого.
– А если я другого не хочу?
– Тогда терпи. – Помолчав, добавил примирительно. – Возможно, у Гумилева, там где про веселье, это ирония злая, сарказм, скрытое эзоповское недовольство. Просто мы в пехоте… мм… не очень понятливые.
Однако чаще беседы бывали забавными. Поучительными. Нередко с приятным исходом. Для понимающих – весьма.
– Стало быть, товарищ Ерошенко, Интернационал это не ваше? Что же остается? Особый путь?
– Начет пути отвечу словами отца, в верности которых неоднократно убедился. Если кто талдычит про особый русский путь, а также про немецкий, про испанский или даже про польский – денег в долг ни в коем разе не давать.
– Неординарный ход мысли. Теперь понимаю, от кого в вас суровость, бескомпромиссность и, excusez-moi, известная приземленность. А что же загадочная русская душа?
– Души не по нашей ерошенковской части. Если угодно, считайте меня бездушным.
– Бездушный не ждал бы на Остоженке. В тот день.