Две жизни
Шрифт:
Не знаю, много ли прошло времени. Становилось все светлее; буря была почти так же сильна, но мне казалось, что лицо капитана прояснилось. Он был измучен, глаза ввалились, лицо было бледно до синевы, но прежней суровости в нем уже не было.
Иллофиллион взглянул на меня и велел дать всем по пилюле из черной коробочки Али. Я думал, что качка уже не так сильна, отделился от угла, где стоял все это время, и непременно упал бы, если бы Иллофиллион меня не поддержал. Я очень удивился. Несколько часов назад я так легко раздал всем лекарство в самый разгар урагана; а теперь без помощи не смог бы обойтись, хотя стало гораздо тише. С большим трудом я подал всем по пилюле,
Теперь я увидел, что в углу был откидной стул. Я опустил сиденье и сел в полном недоумении. Почему же в разгар бури, когда мне мерещился Флорентиец, я двигался легко, а теперь не могу сделать и шага, да и сижу с трудом, держась крепко за поручни. Неужели одна только мысль о дорогом друге, которого я всю ночь звал на помощь, помогла мне сосредоточить волю? Я вспомнил, какое чувство радости наполнило меня; каким я сознавал себя сильным; как смеялся, давая капитану пилюлю, – а вот теперь расслабился и стал обычным «Левушкой – лови ворон».
Ветер уже не выл непрерывно, и люди, стоявшие у руля, перекидывались словами, не напрягая голоса до крика. Правда, было все еще очень холодно. И если бы, садясь на пароход, мы не жарились на солнце, я не поверил бы, что мы плывем по южному морю.
Послышались шаги, и перед нами выросли две фигуры в плащах и кожаных высоких сапогах. Это оказались младший помощник и матрос, посланные старшим помощником на смену себе и нашему матросу-верзиле.
Внизу среди пассажиров так был нужен каждый человек, что капитан передал свое место новому своему помощнику, взял с собой только что поднявшегося к нему матроса и ушел вниз, сказав, что скоро вернется. Он предлагал и мне пойти с ним, назвав меня храбрецом и героем, но я хорошо знал, как я героичен, когда предоставлен самому себе, и решительно отказался.
Картина моря так менялась, что оторваться от ее лицезрения было бы жаль. Становилось совсем светло; ветер разорвал черные тучи, и кое-где уже проглядывали участки голубого неба. Иногда ветер почти стихал и слышался только шум моря, которое стало совершенно черным, с яркими белыми хребтами на высоких волнах. Качка все еще была сильная, идти мне было трудно; и я удивился, как легко все это делал Иллофиллион. За что бы он ни взялся, думалось мне, – все он делает отлично.
Я представил его вдруг – ни с того ни с сего – за портняжным столом, и так это было смешно и глупо, что я залился смехом. Иллофиллион поглядел на меня не без удивления и сказал, что уже второй раз мой героизм проявляется смехом.
– Отнюдь не героизм заставил меня смеяться, – ответил я, – а только моя глупость. Я вдруг представил вас портным и решил, что и в этой роли вы были бы совершенны. Но игла и нитка в ваших руках выглядели бы так смешно, что я просто не могу не хохотать, – ответил я со смехом.
Мы подошли к корме, и мой смех сразу оборвался, я замер на полуслове.
Море точно разрезали ножом на две неравные части. Сравнительно небольшое пространство, по которому мы двигались, было черным, в белой пене, но не страшным. Но за этой черной полосой начинались высочайшие водяные горы; стены зеленой воды с белым верхом налетали друг на друга, точно великаны в схватке; постояв мгновение в смертном объятии, они валились в пропасть, откуда на смену им взметались новые водяные горы-чудища.
– Неужели мы выбрались из этого ада? – спросил я. – Неужели смогли выйти живыми?
Мне страстно хотелось спросить, думал ли Иллофиллион о Флорентийце в самую страшную минуту нынешней ночи; но мне было стыдно признаться
Иллофиллион стоял молча. На его лице было такое безмятежное спокойствие, такая глубокая чистота и радость светились в нем, что я невольно спросил, о чем он думает.
– Я благословляю жизнь, мой мальчик, даровавшую нам сегодня возможность дышать, любить, творить и служить людям со всем напряжением сил, всей высотой чести. Благослови и ты свой новый день. Осознай глубоко, что ночью мы могли погибнуть, если бы нас не спасли милосердие жизни и самоотверженность людей. Вдумайся в то, что этот день – твоя новая жизнь. Ведь сегодня ты мог уже и не стоять здесь. Привыкни встречать каждый расцветающий день, как день новой жизни, где только ты, ты один делаешь запись на чистом, новом листе. В течение этой ночи ты ни разу не испытал страха; ты думал о людях, жизнь и здоровье которых были в опасности. Ты забыл о себе.
– О, как вы ошибаетесь, Лоллион, – воскликнул я, назвав его в первый раз этим ласкательным именем. – Я действительно не думал ни о себе, ни об опасности. Но размеры опасности я понял только сейчас, когда смотрю на этот ужас позади нас, на эту полосу урагана, из которой мы вырвались. О людях я не думал, я думал о Флорентийце, о том, как бы он отнесся к моим поступкам, если бы был рядом. Я старался поступать так, точно он держал меня за руку. И я так полон был этими мыслями, что он даже пригрезился мне в ту минуту, когда на нас обрушился тот страшный вал. Я будто увидел его, ощутил его присутствие, и потому так радостно смеялся, чем удивил капитана и, вероятно, вас. Поэтому не думайте обо мне лучше, чем я есть на самом деле.
– Твой смех меня не удивил, как и твоя бодрость ночью. Я понял, что ты видишь перед собой образ Флорентийца, и знаю теперь, как велика твоя привязанность к нему. Думаю, что если твоя верность ему не поколеблется, – ты в жизни пройдешь за ним далеко. И когда-нибудь станешь сам такой же помощью и опорой людям, какой стал он для тебя, – ответил мне Иллофиллион.
Здесь, на корме, было видно, как продолжала бушевать буря. Шум моря все еще походил на редкие выстрелы из пушек, и говорить приходилось очень громко, пригибаясь к самому уху собеседника. От страшной полосы урагана мы уходили все дальше; и теперь – издалека – это зрелище было еще более ужасающим. Если бы художник видел то, что видели сейчас мы и изобразил бы на полотне такую необычайную картину моря, – точно искусственно разделенного на черные, грозные, но не слишком опасные волны и волны, подобные зеленым водяным горам, несущим смерть, – каждый непременно подумал бы, что художник просто бредил и излил на полотно бред своей больной души.
Трудно было оторваться от этого устрашающего зрелища. Молнии и ливень прекращались и в полосе урагана, но небо было все еще черным, и странно поражали лоскутки синего бархата, мелькавшие кое-где на фоне темных туч.
Позади раздался голос капитана, шагов которого мы не слыхали.
– Двадцать лет плаваю, – говорил он, – обошел все океаны, видел немало бурь, бурь тропических. Но ничего подобного сегодняшней ночи не переживал, и никогда смерчей такой силы и количества видеть не приходилось. Смотрите, смотрите, – вдруг громко закричал он, повернувшись налево и указывая на что-то рукой. На гигантской водяной горе стояло два белых, кипящих столба, вершины которых уходили в небо.